На страницу «Джайпурские
рассказы»
На страницу «Индийская кампания командора
Сюффрена»
На страницу
«Индийские сказки»
Вячеслав Крашенинников
(cтраницы жизни)
Москва 2002 г.
-1-
-Сама себя раба бьёт, коль нечисто жнет, - сказал мне командир третьей учебной батареи старший лейтенант Патутин. –Вас нет в приказе о присвоении воинского звания…
Патутин явно огорчён.
Как и все выпускники Красноярского артиллерийского училища я уже получил новенькое обмундирование: гимнастерку и шаровары, кирзовые сапоги, шапку и шинель. На внутренней стороне шинели уже написал химическим карандашом свою фамилию. Получил четыре зелёных «кубаря» на петлицы. Словом, всё, что полагается будущему фронтовику. И вдруг такое!
-За что, товарищ старший лейтенант?
-Вам лучше знать, за что…
Ко мне подошел сержант Абросимов. Сказал:
-Вчера было партийное собрание. Спрашивали: нет ли в казармах нежелательных разговоров? Люди поедут на фронт. Я встал и сказал, что ты, старшина третьей батареи, вёл такие разговоры.
Я гляжу на Абросимова. На вид ему лет сорок пять. У него худое веснушчатое лицо, бесцветные жидкие волосы. Он узкоплеч и сутул. Руки свисают вперед, будто он тащит перед собой некую тяжесть. Бывалый, смекалистый солдат. Застал ещё Гражданскую. Среди курсантов в батарее он один член партии. Что ему скажешь?
-Ну и удружил, Абросимов! Ну и удружил!
Случилось же вот что. Неделю назад я до блеска начистил сапоги, надраил мелом шпоры. При сабле и всем параде явился в гости к двоюродной сестре Нине. Чуть не в последний день узнал, что она живет в соседнем Лётном городке. Её муж, майор Лёня Червяков, был в это время в своей эскадрилье. Нина, угощая меня, говорила:
-Как неожиданно началась эта страшная война! Много наших попало в плен. Дела идут плохо – не так, как хотелось бы. Немцы напирают. Лёне и его товарищам скоро на фронт. Все они классные лётчики. А летать им приходится на бомбардировщиках, которых они сами называют «летающими гробами». У немцев мощные бронированные машины. Безумно боюсь за Лёню…
Слушая Нину, я осматривал её жильё. Комната в два окна. Кровати супругов и их сына Лёвки. Лёвка сидит тут же, хмурый и взъерошенный. Видимо, за что-то наказан. Грызёт яблоко. В углу комнаты тумбочка с будильником. На вешалке шинель и фуражка, пальто Нины. Пара чемоданов. Хромовые сапоги у порога. Вот и всё имущество семьи. Сколько таких временных жилищ пришлось поменять Червяковым.
-Живём как цыгане, -говорит Нина. –Более двух - трёх лет нигде не задерживались…
Об этих словах Нины – о неважных делах на фронте, о «летающих гробах» и помянул я вскользь в разговоре с Абросимовым. И вот что получилось. Язык мой – враг мой! Хорошо, что хватило ума не впутывать в это дело сестру и её мужа майора.
Вызвали к начальнику Училища, полковнику Волкенштейну. В штабе как всегда идеальные порядок, чистота. Стучат пишущие машинки. Проковылял в свой кабинет инвалид капитан Пех, автор учебника по артиллерии, знаток своего дела. Полковник поднялся из-за стола мне навстречу. Высокий, по-мужски красивый. На груди орден Красного знамени. Культурный, вежливый человек. Предложил сесть.
-Мне докладывали, что учеба у вас шла хорошо, -говорит он. –Имеете ряд благодарностей. Отлично знаете материальную часть. Лошади при вашей батарее ухожены. Что вы там сказали такое?
-Да, какую-то ерунду, товарищ полковник. Слышал где-то, чего-то. И не помню где.
Полковник Волкенштейн глядит на меня с видимым сожалением.
-Решить вашу судьбу пока не могу. Это зависит от одного человека, которого сейчас нет в Училище…
Ясно, какого человека – опера! Что-то будет? В душу невольно закрадывается страх.
А в батарее меня уже сторонятся… на всякий случай. Один лишь курсант Берембейм обнял меня и поцеловал со словами:
-Ради бога, не печальтесь, товарищ старшина! Война-то вон какая. Ей конца-края не видать. Мы погибнем, а вы в живых останетесь.
Добрая душа Берембейм. Однажды на выездке конному взводу была дана команда спешиваться. А у Берембейма нога застряла в стремени. Испуганный конь рванул, бил копытами по животу, ногам курсанта. Не схвати я коня под уздцы, плохо пришлось бы Берембейму. Он плакал от боли.
Вот уже выстроены выпускники в длинном коридоре казармы. Командир дивизиона зачитал приказ о присвоении всем звания лейтенанта. А я сижу в одиночестве. Меня нет в общем строю.
Опустела казарма. Брожу по ней как неприкаянный. Здесь прошли шесть месяцев учёбы. Прошли как один день. Справа и слева по коридору ряды двухэтажных коек на бетонном полу. Учебный класс, ящик с макетами местности. Столы и скамьи, стулья. С утра до вечера занятия по теории и материальной части. Главный наш учитель, командир учебного взвода лейтенант Гаврось спит на ходу. У него семья, дети, и ночью он бегал куда-то в соседний посёлок менять барахло на картошку. Он вдруг «клюнет носом», заснёт на миг, встряхнёт головой. До учёбы ли тут. Паёк у взводных командиров хуже, чем у курсантов, и я потихоньку подкармливаю лейтенанта: передам ему котелок каши, хлеба, сахару.
Сейчас весна. А зимой в казарме было всегда холодно. В щели дует. Самое уютное местечко – у «голландки», круглой печки. Хорошо было прислониться спиной к её железному боку! Так, все полгода просидели возле «голландки» курсант Говоров, парень из Кулунды. Пел зазорные деревенские частушки, смешил курсантов. Какой он лейтенант? Какой артиллерист? Учили нас в общем плохо, наспех, кое-как. За полгода никто из нас не то что орудийного, а и винтовочного выстрела не слыхал. Экономия что ли? Практику, говорили нам, будете проходить на фронте.
Тихо и неприютно в казарме. Что мне до неё? А вроде чего-то жаль.
-2-
Пошел попрощаться с лошадями. За батареей их закреплено тридцать шесть голов. Клички их я знаю наизусть.
На конюшенном дворе копаются в густом навозе воробьи. Одного из них схватил какой-то мелкий пернатый хищник, унёс на крышу. Остальные с писком кинулись врассыпную.
Зайдя в конюшню, заглядываю по привычке в лари. Маловато овса! Да и сена в сеннике не густо – всего с десяток тюков. У самого входа, в деревянной рамке, зловеще чернеет разлапистое растение. Напоминание курсантам. Растение это ядовито. Не дай бог скормить его коню! Погибнет конь в страшных муках. Бывали, ведь, такие случаи.
В нос мне ударяют знакомые запахи лошадиного пота, навоза и мочи. Кони стоят хвостами к проходу, хрустят сеном. Гремят балясинами на цепях. Стук копыт. Короткое ржанье. Близ каждого коня, на стенке или на стояке, висит лошадиная «амуниция» - узда, шлея, хомут. Вот Казбек, могучий артиллерийский конь. Его вывезли из Киева, где до войны размещалось Училище. Вот Карый. А вот и Геббельс, невысокий мышиной масти конёк. Прозвали его так за вредность характера. Стоит Геббельс у самой стенки. Уши вечно прижаты, будто хочет сказать: лучше не подходи! Чистить Геббельса сущее наказание. Явится к нему курсант со щеткой и скребницей, так, непременно прижмёт боком к стенке. Да ещё и укусить норовит, злодей! Но в деле Геббельс хорош. В общей упряжке тянет пушку-гаубицу не хуже других, более крупных лошадей.
Нахохлился Черныш. Сильный, послушный конь. А на правой стороне груди у него большой абсцесс. Возле Черныша хлопочет старик – майор ветеринарный врач. В руках шприц. Ворчит, что неладно подогнан хомут. И вот, пожалуйста…
Нет более Сабуна в его стойле. Недели три назад была у нас выездка. Впереди взвода ехал на Сабуне лейтенант Гаврось. Вдруг кто-то из курсантов крикнул:
-Товарищ лейтенант! Сабун на одной задней ноге скачет!
Почуяв неладное, спрыгнул с седла Гаврось. А Сабун упал, завалился на бок. В глазах коня несказанная мука. Чуть не плакал и Гаврось. Жаль коня! Достав пистолет, пристрелил Сабуна, чтоб не мучался. На ровном месте сломал себе ногу конь. Небывалый случай.
Заглянул я и в парк, где стоят пушки-гаубицы. В мороз смазывать их пушечным маслом было ой как не сладко. Матерчатые рукавицы не для таких работ. Потом еле отогреешь руки у печки в казарме. А чего стоили учебные выезды с орудиями? Заиндевелые шестёрки едва волокут их в клубах пара. Командиры говорят, что пушки-гаубицы слишком тяжелы для коней. Давно пора придать им трактора-тягачи. А каково было оборудовать огневые позиции при таких выездах? Мёрзлая, крепкая как железо земля едва-едва поддаётся киркам и ломам. А ночёвки вповалку в наскоро поставленных шалашах, когда в поле метёт позёмка? Но всё равно, и тут вроде чего-то жаль.
Зашёл в последний раз в столовку. По три раза в день водил я сюда батарею. Курсанты выскакивают из казармы без шинелей и шапок.
-Батарея, стройся! Бегом!
До столовой шагов двести. А холода были такие, что и уши недолго отморозить.
В унынии дожёвываю последний свой обед. Новоиспечённые лейтенанты уже уехали на запад. В казармах селятся новые курсанты – несостоявшиеся учлёты, присланные из Лётного городка. Мечтали ребята ехать на фронт лётчиками, а их в артиллерию. Но, что поделаешь? Приказ есть приказ. Куда Родина пошлёт.
Пришлось сдать только что полученное лейтенантское обмундирование. Принял его в каптёрке пожилой вещевик, мой давний знакомый. Вещевик рассказывал, что в Гражданскую служил в колчаковской армии и сидел каптенармусом в этой самой комнате. Бывает же такое!
Старик вывалил передо мною кучу потрёпанных гимнастёрок, шаровар и ботинок.
-Выбирай, старшина.
-Какой я теперь старшина.
-Всё равно! Возьми носки шерстяные, -советует он. –Носки ещё крепкие. Пригодятся. И вот эти ботинки. В городе на рынке знаешь какие цены?
Нет, не знаю я, что и почём в городе. За все шесть месяцев ни разу не удалось вырваться из казармы.
Определилась моя судьба. Направляют в трудармию. Есть, оказывается, и такая. Место назначения – Челябинск.
-3-
Нас, изгоев из Красной армии набралось человек пятнадцать. На прощание всей команде выдали недельный паёк: хлеб, селёдку, консервы. Из Красноярска ехали в Челябу на попутном товарняке. Нас сопровождал представитель трудармии, кривой, чернявый мужик лет пятидесяти. Я расспрашиваю его, какая она Челяба? Он пожимает плечами:
-Город как город. Там горка железнодорожная строится. Люди нужны. Стройка важная.
-А какой там паёк?
Представитель криво усмехается:
-Известно какой: восемьсот граммов хлеба и баланда…
Уже конец весны. Железные дороги в Сибири пока чистые, ухоженные. Ни мусоринки. На запасных путях стоят составы с углём и лесом. Война бушует где-то далеко на западе. А здесь, в глубоком тылу, на станциях, ревут гармошки, плачут женщины. У буфетных стоек толпятся новобранцы, провожающие.
Молодой мужик уговаривает парня лет восемнадцати:
-Выпей ещё, Санька. Может, в последний раз видимся.
У Саньки красное распаренное лицо. Ему худо.
-Не могу, братан. Душа не принимает.
-На посошок, Саня.
Приняв от буфетчика стакан водки, Санька залпом выпивает. Его тут же рвёт, прямо на пол. Дикий русский обычай.
Пока добирались до Челябы, я познакомился со многими. Кого только нет в команде! Вот Сергей Букин. Ему лет тридцать пять. При нём белый грязноватый полушубок, вещмешок. Сергей побывал в окружении, вышел оттуда. Потому уволен из Армии. Не доверяют больше.
-Кто там не был, тот побудет, -говорит он, как-то странно ёжась. –А кто побыл, вовек не забудет…
Сергей успел повоевать и на Финской. Рассказывал, как наша пехота шла по лесным просекам походным строем. А по впереди идущим с деревьев били на выбор «кукушки» - снайпера. Откуда бьют, не видать. Был ранен тогда Сергей. Послушаешь его, не по себе становится.
-Не готова была армия к войне с Финляндией. Мороз. Ветер ледяной. А нас сунули в леса в шинелках, да кирзовых сапогах. Какое от них тепло? –рассказывает он. –Многие обмораживались, а-то и замерзали насмерть. Полушубки-то позднее выдали. А тех бойцов, кто поразговористей, кто возмущался глупостью начальства, ротный политрук вызывал к себе в землянку. О чём он там с ними говорил, неизвестно, а только знаю, что некоторых выносили оттуда мёртвыми. Расстреливал бойцов собственноручно политрук. Дошла очередь и до меня. Я ведь тоже не молчал – язык-то с руку. Ну, думаю, покажу тебе, сука! Парабеллум трофейный прихватил. Вошёл в землянку, он говорит: «Ты что, гад, болтаешь в роте? Народ баламутишь? Или тебе советская власть не мила?» За пистолет хватается. А я его опередил. Из-за отворота полушубка парабеллум вытащил, на него наставил. «Ну, давай, сволочь! Кто раньше?» Он со страху аж побелел. Говорю ему: «Чуть что пристрелю! Не я, так другие. Все знают, что ты творишь в роте». С тех пор не трогал меня политрук. Понял, что не на слабого напал. В бою и со спины пуля может прилететь…
Неужто возможно такое в Красной Армии? Впрочем, ещё до войны по казармам ходили слухи, что новый нарком маршал Тимошенко правила новые вводит. Будто бы командиры будут иметь право к бойцам силу применять. Ударить могут. А-то и расстрелять. В это как-то не верилось. Да, вроде бы и не было таких случаев.
С нами на платформе ехал еще один парень лет двадцати семи – Матвей. Он тоже побывал на фронте. Почему демобилизован, не говорит. Рассказывал, будто его батальон психическую атаку немцев отбивал:
-До этого пару дней стояли друг против друга. На третий день немцы затихли, не шелохнутся. Наш батальонный – стреляный воробей. Еще в Гражданскую воевал. Ну, говорит, атаки не миновать! И ночью отвел батальон метров на пятьсот вглубь леса. Утром артподготовка. Да такая, что от нас и мокрого места бы не осталось. Все снарядами перепахано. Поблагодарили мы в душе нашего батальонного и скрытно заняли старые окопы. Замерли. Ждём, что дальше будет? Вдруг на той стороне подымается офицер немецкий. Глядит в нашу сторону. Нагло так закуривает. Махнул рукой – поднялся оркестр. Махнул ещё разок – поднялся батальон эсэсовцев. И поперли на нас немцы! Под музыку. Рукава у всех засучены. Автоматы наперевес. Пьяные. Кричат, мол, Иван, бросай свою рогатку! Сдавайся. Едва дождались команды открывать огонь. Дали им тогда «дрозда». Половину уложили на месте, другая половина разбежалась.
-Страшно было, Матвей?
Матвей машет руками. Не старый ещё мужик, а голова наполовину седая.
Остальные на платформе – ребята лет по восемнадцати – двадцати. Иван Добробатько, высоченный светловолосый украинец. Он больше помалкивает, слушает. Володька Каштанов, крепкий кареглазый парень с носом «уточкой». Володька родом из Моряковского затона на реке Томи. Из армии выгнали за то, что мать немка.
-Отец в первую империалистическую в плен попал, -рассказывает он. –А как вышло замирение, вернулся домой из Германии с женой немкой, матерью моей. Христиной зовут. Из простых она. Русский язык по сей день не выучила как следует. Помню, отец ей говорит: «Сходи-ка Христина, в лавку, купи Володьке Хрестоматию. Учителка велит». Мать пошла и просит дать ей Христа бога матери. Весь Затон смеялся. Бывало, книжку достанет, начнёт читать мне и Филиппу, моему брату, по-немецки. А мы прицепимся к какому-нибудь слову, переделаем его на матерное. Стыдно, как вспомню. Дураками были. Обижали мать. Какой я немец? Русский я. И воевал бы не хуже других…
Чего только не наслушаешься в дороге.
-4-
Вот и Челяба! Суровый безликий город. Лес дымящих труб. Чёрная от нефти река Миусс. Запруженный народом вокзал.
Поселили нас в деревянном бараке на берегу какого-то озера. Озеро плещет мутной грязной волной, выбрасывает на берег щепки, куски торфа, тащит их обратно. В соседних бараках живут трудармейцы таджики, похожие на верблюдов бородатые мужики. Все они в полосатых халатах и огромных чёрных шапках из бараньих шкур. Вечерами таджики степенно пьют чай, толкуют о чем-то на своём языке.
Сортировочная горка недалеко от вокзала. Она предстала нашим взорам в виде огромного бугра, на срезе которого муравьями копошатся люди с кирками, ломами и лопатами. Стоящие наверху среза сваливают землю вниз, к рельсам. А те, кто снизу, кидают её совковыми лопатами (их называют тут «грабарками») на платформы «вертушки». «Вертушка» - это состав из двух десятков открытых платформ. Работа тяжёлая. За день вчетвером едва-едва успеваем накидать платформу. А когда платформы загружены доверху, приходит паровоз и утаскивает их вверх на пару километров. В этот короткий час можно отдохнуть. Все стараются соснуть хоть немного. Потом землю надо свалить с борта. И так изо дня в день.
На узловых станциях «горка» необходима для более быстрой сортировки вагонов. Паровоз медленно толкает перед собой с «горки» расцеплённые вагоны. Те скатываются один за другим под уклон, собираются в новые составы, которые пойдут по разным адресам. Процесс сортировки регулируют стрелочники и «башмачники». Последние подкладывают «башмаки» - колодки под колёса катящихся выгонов, чтобы замедлить их ход, чтобы они не разбились при столкновении друг с другом. Вагоны катятся бесшумно. Недолго и под колесо попасть. Опасная работёнка!
Время от времени весь трудармейский люд становится вдоль рельс с ломами в руках. По команде прораба дружно придвигает полотно ближе к срезу бугра, чтоб удобней было кидать землю на платформы.
Руководит строительством «горки» прораб Коласс, крупный мужик в картузе, пиджаке и сапогах. Он день и ночь на стройке. Неизвестно, когда и спит. На стене прорабской прибит кумачовый плакат со словами Сталина: «Потерпите, товарищи! Наше дело правое. Ещё несколько месяцев, полгода, может быть годик, и фашистская Германия рухнет под тяжестью своих преступлений». Хорошо бы скорей рухнула!
Вскоре удалось перебраться в общежитие для воевавших демобилизованных солдат.
-Там есть свободные места, -говорит Добробатько. –Пошли устраиваться.
-Так это для воевавших, Иван. А я не был на фронте.
Добробатько снисходительно усмехается.
-Чудак! На лбу у тебя не написано, воевал ты или нет.
И правда! У меня, как и у всех трудармейцев, нет на руках никаких документов. Только значится фамилия в каких-то списках.
Совсем другое дело! В общежитии железные койки с матрацами, простынями и одеялами. Занавески на окнах. Чистый пол. У дверей каморки заведующей тётки Маши всегда стоит бачок с кипятком, чайник с «заваркой» из жжёных хлебных корок. От тётки Маши, тощей женщины с испитым лицом, за версту разит перегорелым одеколоном. Такие же «ароматы» исходят от трудармейца Франца, поволжского немца. Оба пьют одеколон, сжигают себе кишки и печень.
Соседом у меня крупный мужик, большой, как видно, физической силы. Бригадир стройбригады. Под койкой у него деревянный чемоданчик со съестным припасом.
В общежитии можно обсушиться, отдохнуть, поесть по-человечески. На «горку» мы отправляемся рано утром. За спиной у каждого болтается на ремне чёрный от копоти котелок с медной ручкой. В котелке завернутые в тряпку ложка, соль. К обеденному перерыву на «горку» прибывает подвода с ящиком нарезанного хлеба и бачком баланды. Возчик раздаёт по карточкам хлеб, разливает черпаком баланду. Мы обедаем не спеша, истово. В котелках, как говорится, лапшинка за лапшинкой бегает с дубинкой. Но всё-таки это что-то горячее, похожее на суп. Часть пайки оставляем на ужин. Заботливо завёртываем хлеб в тряпицы, укладываем на дно котелков.
В праздники, бывает, выдают по карточкам белый хлеб. Но радости от того мало. Белый хлеб до общежития не донести. По пути отщипнёшь кусочек, потом другой. Глядишь, и растаяла буханка. Съел её без остатка. Лакомство!
Ближе к осени открылась на «горке» столовая. В дождливые дни у её крыльца сотни ног месят глиняную жижу. Плотной стеной стоят в очереди таджики, татары и русские. Важно занять место за столом. В столовой из-за мест ругань, а порой и драка. В обед иногда дают кашу с постным маслом, которая кажется необычайно вкусной. А порой – такое случалось не раз – выдадут на обед кипяток и сырые капустные листья. Ешь не хочу!
Зарплата – только-только выкупить хлеб. Голод не тётка. Всё время есть хочется. Вспомнив, что когда-то был в школе художником, я нарисовал от руки вполне правдоподобные клетки хлебной карточки с указанием граммов на ней. «Отовариваться» пошёл Володька Каштанов. И пришёл весьма довольный. По рисованной «карточке» удалось получить по две пайки хлеба по восемьсот грамм каждая. Две лишние пайки!
-Бери себе оба довеска, -великодушно предлагает Володька. –Ну, ты и молодец! День – два сыты будем…
О моём «художественном даре» узнал какой-то кавказец – густо небритый человек со странно красными глазами. Сказал едва понятно по-русски:
-Ты християн, я мусульман. Дэлай карточки, а я получать буду. Всэ пополам дэлим.
Какое-то время всё шло как по маслу. Но потом кавказца «замели». Меня он не выдал. А мог бы.
В общежитии кроме русских живут эстонцы, немцы, мадьяры, финны. Вдруг появилась группа польских евреев. В большинстве это молодые черноволосые ребята с блестящими глазами, ярким румянцем на щеках. Есть и пожилые мужики – седоватые и лысоватые, с бакенбардами. Это настоящие кадровые рабочие. Европейские рабочие. На них всегда чистые сорочки. Рукава засучены. Среди землекопов я их не видел.
С одним из польских евреев у меня сложились дружеские отношения. Фамилия его Резинкер. Он неплохо говорит по-русски. Послушать Резинкера куда как интересно. В летние отпуска объездил почти всю Европу. Накопит деньжат и едет в Швейцарию, Австрию или Францию. Собирался было посетить Норвегию, да война помешала.
Такие вот порядки за границей. Там простой рабочий может ехать куда кому хочется. А у нас граница на замке. У собак ушки на макушке. Попробуй, сунься!
Среди евреев несколько странно выглядит одессит Абрам. Это крупный, немалой силы человек. Глаза светло-голубые, цвета каёмок на чайных блюдечках. Он плохо видит. Рассказывал Абрам, что он биндюжник. Работал в Одессе на биндюгах – больших пароконных телегах. Разгружал прибывающие в Одесский порт свои и иностранные суда.
Занятный мужик Абрам. Утрами он босой, в линялой синей рубахе подолгу плещется, умывается у колонки. При этом напевает Интернационал. И как напевает!
Оёй, оёй, оёй, ой!
Оёй, оёёёёёй!
Услыхал бы какой-нибудь особист, не сдобровать бы Абраму. Дал бы ему такой оёёёй.
-5-
Что ни человек на «горке», то яркий самобытный тип. Вот например трудармеец Карабань. Ему за пятьдесят. Он всегда бодр и весел. Мы за день так уработаемся, что лишь бы ноги дотащить до общежития. А Карабань вскидывает на плечо лопату.
-Ну, я пошёл, ребятки.
-Куда, Карабань? –спрашиваю я.
-Колодец копать подрядился. Пока светло…
У Карабаня, как он говорит, дома «старуха» и сын шестнадцати лет. Деньги нужны. И Карабань подрабатывает в свободное время: кому огород вскопает, кому сарайчик сколотит. Он всё умеет. Все так и горит у него в руках.
-Эх, какое было у меня поле под Славгородом! –рассказывает Карабань в обеденный перерыв. –Несколько десятин у опушки рощи. Бывало, весной иду за плугом. Сзади второй конь – с бороной. Земля как пух. Она заботу любит. Сторицей отплатит за заботу. А кони какие были! А бричка! Гудела как колокол. Все знали: Карабань едет. С бубенчиком! Летом и дома хлопот полон рот. А зимой ездил я на Дальний Восток на заработки. Без дела ну никак не могу. Руки дела просят. Валил там лес. Помню, на склоне одной сопки лес был так вырублен, что орёл царский обозначился. Местные говаривали, что раньше тут один купец промышлял. И такое вот отчудил…
Карабань облизывает деревянную ложку, смеётся.
-Однажды всю зиму на Дальнем Востоке проработал. А на обратном пути в поезде обокрали. Всё унесли вчистую. Остались лишь платочки китайские. Только их и привёз домой.
-За что раскулачили, Карабань?
-За то, что жил хорошо. Председателем сельсовета у нас Матюхин был. Так себе, никчемный мужичонка. Из бедняков. Бывало, стоит в воротах, вшей из=за воротника вытаскивает, на ногте давит. Лошадёнка какая заведётся, так по дороге кнутом насмерть её забьёт. Ночью с женой на печке хи-хи да ха-ха. Кучу ребят зробил. А тут вдруг начальником стал. Выговаривает: «Всё на себя стараешься, Карабань! До обчества тебе и дела нет…» И вот решили однажды Матюхин, другие бедняки из сельсовета проучить меня. Говорят: «Засыпь-ка землёй чердак на новой школе. Хватит тебе работы на месяц. Поработаешь на обчество».
Карабань опять смеётся.
-А я, ребята, поставил у школы журавль – подъёмник с бадьёй. Землю брал тут же. Вдвоём с сынишкой за три дня всю работу сделали. Сельсоветские и рты поразевали… Но по правде-то говоря, задурил я. Кроликов зачем-то начал разводить. Тут уж у сельсоветских терпение лопнуло. Приезжаю как-то из города, а во дворе у меня полно народу. Лошадей, коров уводят. Бричку за оглобли вытаскивают. Курей и гусей ловят, только перья летят. Понял я – раскулачивают. Заплакал и убежал, чтоб не видать этого разора… Кони мои пропали. Корова вскоре подохла без хозяйского догляда. А я-то, бывало, за ночь раза два проснусь, в хлев загляну, как там моя Пеструха?
В другой раз рассказал Карабань крестьянский анекдот о том, как выбирали председателя колхоза:
-Так, значится, выберем Ивана Сидорова, -говорят мужики. –Иван дельный, работящий человек. Хозяин. Весной вся деревня ждёт, когда Иван в поле выйдет с плугом. Значит, пора.
-Нет, -говорят сельсоветчики. –Сидоров больно богатый. В добром пиджаке и сапогах ходит. В картузе с околышем. Сразу видно – мироед.
-Тогда Михал Палыча, -решают мужики. –Его Локтевым прозвали, потому как сроду с засученными по локоть рукавами. Дело крестьянское знает.
-И этого нельзя, -говорят сельсоветчики. –Михал Палыч раньше мельницу держал. У него вон сколько сыновей да невесток. И все они с утра до вечера по хозяйству или в поле работают, спины гнут. Себя не жалеют. Богатеи. Куркули.
-Ну, тогда Митьке председательствовать, -разводят руками мужики. –Он бедняк. Сроду сыт не был.
-Правильный выбор, товарищи, -говорят сельсоветчики. –Митька! Кланяйся народу!
Митька с головы треух рваный стаскивает, кланяется:
-Спасибо, мужики! Уж я постараюсь всех вас в своё состояние превзойтить…
И назвали колхоз «Невыходное положение».
Усмехается добродушно Карабань. Будто рассказывает о невинной проделке шалунов – ребятишек. А я невольно оглядываюсь, нет ли поблизости кого постороннего? Пуганая ворона куста боится. За такие антисоветские анекдоты «содют».
Аккуратно выскабливает свой котелок трудармеец Харин. У Харина серое не запоминающееся лицо, узкие прищуренные глаза. На нём серый стёганый ватник, такая же серая шапка. Из рук лопаты не выпускает. Можно подумать, вместе с нею и на свет появился. Из Харина слова клещами не вытянешь. А всё ж он рассказал однажды, что с ним приключилось, как попал в трудармию.
-Окулачили меня, -говорит Харин. –Я на самой китайской границе жил. Было славное хозяйство. Пятистенок под цинковой крышей. Сад. Огород. Лошади, коровы. Тайга кругом. А на дворе поленница – полешко к полешку. Гляжу на всё это, душа радуется. Дом у меня – полная чаша. Не раз и в Китай ездил на приработки. Не раз их собачью колбасу «гам-гам» пробовал. И вдруг пришла беда. Получаю от местных властей повестку: к такому-то сроку внести столько-то рублей, иначе… Я деньги из заначки достал, продал кое-что. Только выплатил, новая повестка: внести столько же. Найти таких денег не смог… и загремел по 58 статье. Хозяйство было разорено. Мать и жена с горя умерли. Сын не знаю где. Сам я сидел в лагерях. И что там видел, что испытал… и не говори, брат! И не говори! Не дай бог испытать такое.
Раскулаченные. Впервые это страшное слово я услыхал, когда мне было лет восемь. Отец мой – инженер строил тогда судоремонтный завод в затоне Лименда, что близ Котласа. «…откелева не возвертаются», -как говорил Фрол Рваный Якову Лукичу в шолоховском романе «Поднятая целина». Однажды мы с отцом долго плыли на моторке вверх по Вычегде. Высадились на берегу высокого просторного места, где разбирали на кирпич большую красивую церковь. Окружили тогда отца мужики, работавшие на разборке. Огромные, бородатые. В рыжих армяках, лаптях. Ладони у всех широкие как лопаты. Просят:
-Дал бы нам махорочки, начальник.
-Окулаченные мы…
Голоса у мужиков дрожат. На глазах слёзы. Непонятно им, за что окулачили. За то, что хорошие работники? Роздал им тогда отец всю махорку, какая была у него. На таких работящих мужиках испокон веку стояла Русь. И как тут не вспомнить слова, прочитанные в Москве на стене какого-то старого здания: «Все наши надежды на людей, которые сами себя кормят». А их окулачивают…
Рядом с Лимендой находилась знаменитая Макариха – посёлок раскулаченных, лишенцев. Хоть я и мал был тогда, а хорошо помню овраг, а в нём полузасыпанные снегом бараки под двускатными крышами. Трескучий мороз, а у бараков… нет торцовых стен! Они просматриваются насквозь. Видны трёхэтажные нары. На них узлы, по-зимнему одетые женщины и дети. Посредине бараков горят костры. В Лименде шепчутся, что нарочно так сделали, чтоб поскорей уморить окулаченных. На ледяном сквозняке они мрут как мухи. Особенно дети. Уборные при бараках – глубокие ямы с кое-как накиданными поверх жердями. Многие падают в них, тонут в дерьме.
В Лименде я видел целый табун обобществлённых лошадей. Их было более полусотни голов. И какое это было жалкое зрелище! Брошены на произвол судьбы бедные кони. Держали их под открытым небом. Ни корма под ногами, ни хозяйского догляда. До сих пор помнятся мне печальные глаза больного коня. Лежит он на боку. Из копыта течёт гной. Не может встать конь. Никому до него дела нет. Вскоре умер в мучениях, и его отволокли на скотомогильник. Собаки прорыли к нему норы, долго выедали кишки, мясо. Много коней погибло в ту зиму.
-6-
Душой я вроде бы всё еще в Училище. Ночами снятся красные кирпичные казармы, знакомые курсанты, друзья. Обидно всё-таки! Из-за какого-то пустяка выгнали из армии. И прав Патутин, что «сама себя раба бьёт, коль нечисто жнёт». А содеянного не исправишь.
В училище моя жизнь была с утра до вечера занята крупными и мелкими делами. То перекличка, то проверка на вшивость, раз в десять дней – баня. Нет такого дня, чтобы что-нибудь не случилось. Вот, провинились курсанты Усов и Краснов. Первый лихо «расписался» на сугроб большими ядовито-жёлтыми буквами. А это увидел и вознегодовал командир дивизиона. У второго во время его дежурства были обнаружены в противогазовой сумке не противогаз, а буханка чёрного и пол-литра. От имени командира батареи «влепил» обоим по два наряда вне учереди. Два дня будут чистить картошку на кухне.
Да, я и сам не без греха… из-за лошадей. Люблю эту добрую бессловесную скотину! Когда в ларях нет овса и порой не хватает даже сена, приходилось подворовывать. И случилось однажды такое:
…После вечерней проверки командир батареи Патутин сказал:
-Зайдите ко мне, старшина.
Когда я явился к Патутину, он укоризненно покачал головой:
-Не ожидал от вас. Хороший службист. Отличник боевой и политической подготовки, и вдруг такой фортель. У меня был неприятный разговор с командиром дивизиона. Зачем вы это сделали?
-Кони стоят голодные, товарищ старший лейтенант, -оправдываюсь я. –Кормов не хватает. Задаёшь корм Сабуну, а видно, что мало. Меж балясинами бьётся, сено из рук выхватывает. Казбеку, тому и вовсе плохо. Вот я и решил подправить им рацион. Хоть ненадолго.
Я знаю, что Патутин и сам любит лошадей.
-Казбек – добрый, надёжный конь, -говорит он. –Ему и лишнюю охапку подкинуть не грех.
-Так и делаю.
-Между прочим, как вы осуществили эту операцию? Технически, так сказать?
Я рассказываю:
-Сенник-то на задах Училища. Ночью у него стояли на карауле наши ребята. Запряг я Сабуна и подъехал к сеннику. Нагрузил на розвальни десяток тюков. Ночь была тёмная, морозная. Думал, никто не заметит. Какой-то куркуль всё-таки увидел.
-Увидел вас старшина второй батареи, с которой соревнуемся… Я бы сделал иначе.
-А как?
-Завёл бы Сабуна с другой стороны. Там есть ложбинка, помните? Оттащил бы туда тюки, если надо, то и по-пластунски. Вот тогда бы действительно комар носа не подточил.
-Не сообразил, товарищ старший лейтенант.
Патутин человек начитанный.
-В древней Спарте, если мальчишка попадался на краже хлеба или овощей, его пороли и приговаривали… Как вы думаете, что приговаривали?
-Не воруй. Не воруй.
-Вовсе нет. Его пороли и приговаривали: «Воруй, но не попадайся. Воруй, но не попадайся». Спартанцы в походах жили, что называется, на подножном корму. Отсюда и воспитание… А вы попались.
-Попался, товарищ старший лейтенант.
-Два наряда вне очереди.
-Есть два наряда вне очереди.
Неясно, за что я схлопотал два наряда. За то, что сено украл? Или за то, что не сумел украсть как следует? Но всё обошлось. Мог бы Патутин наказать и покруче, на «всю катушку»…
-7-
Вокзал Челябы для трудармейцев что дом родной. Здесь всегда можно подработать. На перронах вечный людской поток, шум и гам. Приходят и уходят поезда, набитые пассажирами. Ползут на восток эшелоны с ленинградцами – блокадниками. Остановится ненадолго такой эшелон, и из теплушек вытаскивают на носилках мертвецов-дистрофиков. На платформу выползают опухшие от голода интеллигентные женщины и молчаливые дети со страдальческими лицами.
Для блокадников на вокзале организован пункт питания. Сюда приходят с вёдрами и полотняными мешками старшие по вагонам, получают хлеб, баланду. У окна раздаточной очередь из измученных дорогой и голодом людей. Тут же крутится жульё. Мой сосед по общежитию – бригадир достаёт где-то чистые листки с круглой печатью, по которым выдают провизию. Сам вписывает количество порций: двадцать, пятьдесят, сто. Получив дюжину буханок чёрного хлеба и ведро лапши, продаёт их чуть дешевле в общежитии. Дистрофиков обирает! И не один он такой.
По выходным дням отправляемся на вокзал и мы с Иваном Добробатькой. Надо работать. По дороге рассказывает Иван о своей Украине. Богатый край! Осенью в садах и огородах всего полно. Бывало, собирают они с дядькой арбузы на бахче. У хаты наберётся их целая гора. Под котлом день-деньской дрова горят. Вываривали сок из арбузов. Получался арбузный мёд. Вкусный такой. Вроде, всё с бахчи собрали. А тут ударил морозец. Плети упали, и опять полно арбузов. Хоть всё сначала начинай.
У Добробатьки красивый голос. Он поёт, умеет играть на скрипке. Рассказывает, как дядька учил его уму-разуму. Главное, говорит, надо нос держать по ветру. Заранее знать, что вскоре подешевеет, а что подорожает. Однажды говорит жене: продам твой платок пуховый. За хорошие деньги. Тётка в слёзы: не отдам платок! А дядька платок всё-таки продал. И вскоре за те же деньги что-то нужное по хозяйству купил и платок новый. Говорит жене: вот, дура, твой платок! Хороший приварок получился.
Мы подтаскиваем пассажирам чемоданы, мешки и узлы, подсаживаем их самих на подножки вагонов. Белесыми глазами Иван Добробатько так и зиркает по сторонам. Всё видит. Всё примечает. Ничего не упустит. Вот галдит, спорит о чём-то стайка молоденьких девчат, как видно сезонниц. Вдруг паровозный гудок. Девчата кинулись к вагонам. А Иван в этой суматохе подхватил чей-то сундучок. Тут же в сторонке открыл его, а там девичья одёжка, хороший платок шерстяной, буханка чёрного хлеба, немного масла.
-Маслице, -говорит Иван. –Давненько не пробовали.
Протянул мне кусок хлеба с маслом.
-На, ешь!
Взял я тот кусок, хоть противилась душа. У голодного совесть отступает на задний план. Хлеб! Добробатько «талантливый» вор. Ни разу не приходил с вокзала с пустыми руками. Однажды ночью ехали мы с ним куда-то в почти пустом вагоне. На другой стороне вагона, крепко зажав между ногами мешок, спал парень.
-Новобранец, - говорит Добробатько. –Интересно, что у него там в мешке?
Он залез под лавку, подобрался к мешку. Разрезав его бритвой, вытащил несколько горстей ржаных сухарей. Новобранец так ничего и не услышал. А утром за голову схватился: мешок наполовину пуст. Иван сидит напротив, в окошко смотрит, сухари его грызёт.
-А-ну как попадёшься, Иван?
-Попадаются только дураки, -отвечает он.
Подрабатывал я на вокзале ещё с одним парнем трудармейцем. Вместе подтаскивали багаж пассажирам. Звали его Лёнька. Оказалось, он вор. Только что из тюрьмы. Одиннадцать лет просидел Лёнька в тюрьме. Одиннадцать лет!
-Да, я по-крупному-то и не брал никогда, -рассказывет Лёнька. –Только чтоб поесть. Выпустили вот на свободу. А «завязать» трудно. Помню, был у нас в камере один карманник. Так, за шапкой своей «охотился». Бросит её на пол, подкрадывается к ней. Вот-вот схватит. Ногой её припнёт, опять крадётся. Аж раскраснелся весь. Ремесло своё вспоминает. Вчерась меня чуть было не замели лягавые. Уже в дежурке сидел. Думаю – всё, влип! А тут на моё счастье приволокли с вокзала пятерых карманников. Шум, гам. Тут я… -Лёнька делает обеими руками плавные волнообразные движения, будто завершает на фортепиано шикарный аккорд. –Тут я и утёк…
У вагонов давка. Уже прозвенел первый звонок. Поезд вот-вот тронется. Люди лезут по ступенькам в тамбуры, подсаживают друг-друга, втаскивают вещи. И в этой суматохе Лёнька вдруг хватает оставленный кем-то на миг без присмотра сплетённый из прутьев чемодан, вскидывает на плечо. Шипит:
-Прикрывай сзади…
Отошли. Нырнули под вагон.
-Всё! –говорит Лёнька. –Наша «скрипуха».
А меня колотит дрожь. Страшно! Ведь, принял участие в настоящем воровстве! Долго ли оказаться в компании арестантов, которых под конвоем приводят иногда работать на «горке». Этого ещё не хватало!
Воры жили в одном из бараков коммуной. Делились краденым. Хорошо питались. Лёньку я видел потом в синем костюме, крепких ботинках. Он рассказывал, что всё это из той «скрипухи». Богатой оказалась. Правда, было в ней много лишнего. Какие-то стальные резцы. Видно, хозяин её – токарь по металлу. Не бедный человек.
-Приставай к нашей компании, -говорит Лёнька. –Сыт будешь.
Ну, нет! Такие дела не для меня. Лучше носить на спине непреподъёмные мешки с сахаром, ящики с мясом у вокзального ресторана. Или «сшибать куски» у отъезжающих и приезжих. Среди них так много скаредных жмотов. Таскаешь-таскаешь мешок за какой-нибудь тёткой, в вагон её посадишь, а она тебе бублик или яичко. И на том спасибо!
Платок шерстяной, украденный Иваном Добробатькой у какой-то бедняги девушки, не пошёл ему впрок. Продал Иван платок на базаре, а когда в давке влезал в трамвай, кто-то выхватил у него из кармана деньги. Полетели по ветру десятки и пятёрки. Не удалось собрать и трети. Всё остальное расхватали «очевидцы». Я сам тому свидетель…
Гудят поезда. Вот прибыл в Челябу эшелон с цыганами. Они едут на восток. Попадись они немцам, их бы уничтожили. Гитлер цыган терпеть не может. Седобородых цыганских старейшин не переорёшь. Цыганки рассыпались по вокзалу, по привокзальной площади. Галдят, гадают, хлеба выпрашивают. Чертями скачут полуголые цыганята:
-Ай алла-ла-ла! Ай алла-ла-ла!
-8-
-Был бы хлебушко, -говорят люди в очередях. –Был бы хлебушко. Всё переживём!
Цены на хлеб страшные. За буханку на базаре просят до трёхсот рублей. Ведро картошки стоит тысячу.
Каждый добывает хлеб как может, как умеет. Старик Митрич, испитой трудармеец в отрепьях, со рваной торбой на боку, поучает:
-Жить надо умеючи, парень. Вот выкупил ты свои восемьсот грамм и рад. А по-умному сделать, так, на ту же карточку и все полтора кило взять можно.
-Это как же? –интересуюсь я.
-Подождать надо, когда начнут закрывать лавку, -поясняет Митрич. –Поклонись хлеборезке, чтобы вместо хлеба крошек выдала. Она и наметёт тебе полную торбу.
Шляться по лавкам? Вымаливать накопившиеся за день крошки у толстых, наглых торговок? Нет! И это не для меня.
Хлеб! Какой-то оборванный бородатый мужик, которого пригнали в Челябу из далеких северных краёв , куда «и Макар телят не гонял», всё удивлялся: дают целых восемьсот грамм хлеба на день! Сроду не выпадало ему в жизни такое счастье. Райская жизнь, да и только. Как же непривередлив русский человек. Как мало ему нужно для полного счастья. Восемьсот грамм хлеба!
Не забыть мне отчаяния девчонки-подростка, у которой в лавке украли карточки на всю семью, за целый месяц. Девчонка мечется, вопит. Подбегает то к одному, то к другому в очереди.
-Тётеньки! Дяденьки! Отдайте карточки! Отдайте! Отдайте! Убьёт меня тятька! Убьёт!
Все молчат. Отворачиваются. Каждому только до себя. Каждый щупает в кармане – там ли его карточки? Целы, слава богу!
И мне тоже довелось узнать, каково жить без карточки хлебной. «Посеял» её, и не мог вспомнить, где и когда. Полмесяца жил на одной баланде. Хорошо, подкармливал мужик, привозивший на «горку» хлеб и баланду. За табак давал грамм по двести. Видать, жалел меня. Поглядел я на себя тогда в зеркало на вокзале: ходячий скелет! Плюнуть охота. Надеялся, что при очередном наборе возьмут и меня в армию. Не тут-то было. Не взяли. Обидно!
Пока не было карточек, я пробивался казеином – сухими молочными выжимками, из которых делают авиационный клей.
Казеин белого или желтоватого цвета. Съедобен. Лепёшки из него покупал на базаре у привокзальной площади.
В один из таких голодных дней увидел я селёдочную голову на обочине пути. Не одну минуту стоял я и думал: взять или не взять? Может, в ней зараза какая. Всё же взял ту голову селёдочную, съел её. Ждал болезни или отравления. Но ничего, обошлось. «пронесло» только слегка.
С Добробатькой я что-то раздружился. Он один из тех, о ком говорят: где на нём сядешь, там и слезешь. Работает спустя рукава. Выбирает рабочее место где полегче. Станет наверху на край среза, черенок лопаты из руки в руку перекидывает, будто ждёт чего-то. Этакий орясина! Надо же и совесть иметь. Послушаешь, что вещают по радио, так на душе начинают кошки скрести. Напирает немец!
В конце августа дюжина трудармейцев, демобилизованных солдат, отправилась в Узбекистан.
-Ташкент – город хлебный, -говорил их старшой, светловолосый парень в стираной-перестиранной гимнастёрке. –Устроимся там. Заживём!
Обзавелись липовой справкой на всех, и уехали. С ними и Добробатько. Звали и меня, но я отказался. Не «вышло бы им всем боком» от этой затеи. Они все, может, как-то и устроятся. А я? Рискованно лишиться в это трудное время восьмисот грамм хлеба и баланды. Может, ещё возьмут в армию…
-9-
Мимо Челябы движутся на запад эшелоны с войсками и боевой техникой под брезентами. Навстречу ползут санитарные поезда с ранеными, составы с беженцами.
Заметно укорачиваются дни . Начинают желтеть деревья.
Мало-помалу растет «горка».
Холодными утрами согреваемся работой. Возле Харина держится Иван Головачёв. Метки всё-таки русские фамилии-прозвища! У Ивана большущая голова и такой же большой рот. Круглый и плотный, с толстыми румяными щеками, он великий любитель поесть и поспать. Впрочем, и работает за двоих. Говорит захлёбываясь, вытаращив глаза. Когда берётся за ложку, то по-деревенски свирепеет. В такой момент к нему не подходи. Отца у Ивана раскулачили и расстреляли, поэтому он в трудармии. В иных условиях вышел бы из парня жадный до дела работящий хозяин. Сагитировали было Ивана поработать в кузне молотобойцем. Поработал он с неделю и бросил.
-Харч не тот, ребята. В день дают две пайки, а всё равно мало. Ежели бы фунта по два мясца, так можно было бы молотом помахать. Ну её на хрен эту работу!
Что плохо в Ваньке, так это страсть «подковырнуть» соседа. Так просто, ради смеха. Язык у него острый как бритва. Кого хочешь выведет из душевного равновесия. Привязался однажды ко мне:
-Небось в штиблетах ходил, мазурик. Лопатой шуровать, не пёрышком по бумаге чирикать.
-Дурак ты, хоть и башка с котёл.
-Ишь окрысился, шляпа, -щеря редкие зубы, посмеивается Иван. –Интеллигенция гнилая…
Для бригады это развлечение. Работа останавливается. Все с напряженными улабками ждут, что будет дальше. Однажды я чуть было не подрался с Ваньклй. Но меня просто и мудро урезонил Харин:
-Иван известная заноза. Не видишь разве, что нарошно тебя подначивает? Злишься, а ему это и надо. На него глядя, начинают поддразнивать тебя и остальные ребята. Травят как гуся. Смейся вместе со всеми, и оставят тебя в покое.
Так я и сделал. И отвязался Ванька. Я не злюсь, и ему неинтересно стало.
Трудармия для многих – временное убежище, спасение от армии, от фронта, от смерти. Как-то в воскресный денёк лежал я на берегу озера за бугорком, грелся на нежарком осеннем солнышке, и увидел знакомого трудармейца Чугунова. Ходил Чугунов согнувшись, опираясь на палку. А тут, не заметив меня, стянул с плеч рубаху, стал разминаться. И я с удивлением увидал, что у него крепкое мускулистое тело. Чугунов искупался в холодной осенней воде, выстирал рубаху и портки, повесил их сушиться. Заметив, наконец, меня, сказал несколько смущённо:
-А, это ты, парень? Молчи о том, что видел.
-Ладно.
Ближе к вечеру Чугунов доверился мне, «раскололся»:
-Годков десять лишних добавил я себе в паспорт, чтоб в армию не забрили. Я в империалистическую и гражданскую вдоволь навоевался. Эта новая война – не моя. Пускай другие повоюют…
Рассказывал Чугунов о том, как в первую мировую офицеры гоняли солдат в атаку, как их сотнями косили немецкие пулемёты. Немцы по отдельному русскому солдату огонь целой батареей открывали, а у наших порой одна винтовка на троих. Много ли так навоюешь?
А чего стоили его рассказы о старинном житье-бытье!
-Не видали вы, молодые, ни хрена в жизни. Одна работа, да работа. Да и праздники нынешние, как пересушенные сухари. А раньше, бывало, одна масленица чего стоила. Везде веселье. Народ блины ест. По улицам тройки разъезжают. У коней удила в пене. В санях на гармошках играют, песни поют. Девки с гор на ледянках катаются. На каждой ледянке человек по десять. Позади мужик с оглоблей сидит, правит. А бои кулашные? Бывало, батька мой увидит такой бой, загорится, полушубок скидывает. «Эх-ма! Сейчас кровушку разогрею!» Девчонки, мои сёстры, его за полы хватают, плачут: «Батя, не надо!» Он и остынет А праздники церковные? По всей России звон колокольный. Крестные хода. Мужички с фонариками. Батюшка в полном облачении, святой водой кропит. Хоругви, песнопения. У дьякона глотка, что твоя труба. Люди говорят друг другу с поклонами: «Христос воскресе! Воистину воскресе!» И были во всём этом благолепие, светлая радость. Ныне всё погублено, оплёвано. А сколько народу расстреляно зря? Ни за что!
Прав Чугунов. О расстрелах мне приходилось слышать до войны в Саратове, моём городе. Был у меня дружок, Пашка Букоткин. Только-только работать начинал. Этакий франт! На здоровый зуб коронку золотую поставил, чтоб девушкам мозги пудрить. Волосы перманентом завивал. А как призвали в армию, отказался брать оружие в руки. Отказался наотрез. Был он в какой-то секте. Ему грозят: расстреляем! Расстреливайте, говорит. И ведь расстреляли парня. Без жалости и пощады. Разве можно так?
С «горки» бригаду перевели на строительство железнодорожной насыпи недалеко от Челябы. Возим землю на тачках. Наращиваем насыпь на краю леса. Тут же свистит, мотает направо и налево огромным чёрным ковшом паровой экскаватор «Дряглайн». Уголь и воду к нему подвозят на лошадях.
Бригадиром у нас Николай Быка. Он грек, потому не в армии, хотя призывного возраста. В бригаде полный интернационал. Вот, например, эстонец Эльмар. Оказывается, он художник. Может часами рассказывать о художниках прошлого. Неплохо разбирается в живописи. Какой-то демобилизованный по слабости здоровья якут. Он молод ещё, а телом дряхл. Татарин Садык. Он в чёрном ватнике, жёлтых сапогах на низком каблуке, надвинутой на лоб меховой шапке. У Садыка я учусь татарскому языку, осваиваю татарскую грамоту. И, кажется, не без успеха.
-Вот ты уже и лепечешь по-нашему, -хвалит Садык.
Мог ли я даже подумать, что спустя несколько лет поступлю в Московский институт востоковедения на отделение урду (язык индийских мусульман), научусь писать затейливой арабской вязью справа налево?
Поблизости капустное поле какого-то совхоза. Мы делаем набеги. Жжём костры. Варим в котелках капусту. Печём на угольях картошку. Едим до отвала. Однажды сторожа поймали Садыка на капустном поле.
Отделался он сравнительно легко.
-Говорят, мол, чтó взять с этого голодранца? –рассказывает с усмешкой Садык. –Дали слегка по шее и отпустили.
За хлебом на «горку» ходим по очереди. Довески очередной «гонец» прикалывает к пайке веточками. Чтоб не перепутать. Дележка идёт так: я становлюсь спиной к разложенным на спецовке пайкам, и кто-нибудь, указывая на очередную пайку, спрашивает:
-Кому?
-Садыку.
-А эту?
-Ваньке Головачёву…
Так оно надёжней. Все зорко смотрят, чтоб не было какого обмана. Ведь, это хлеб!
-10-
Уже надвигаются настоящие холода. И тут пришлось сказать «прости, прощай» тёплому, удобному общежитию «для воевавших». Нас разместили по баракам недалеко от «горки».
Как раз в это время отправили из Челябы ссыльных поволжских немцев. Они жили и работали тут же поблизости. Ранним знобким утром мы глядели вслед их длинной колонне, покинувшей барачный городок. На немцах шинели и шапки. За спинами вещмешки. В руках чемоданы, узлы. Немцы понимали, что впереди их не ждёт ничего хорошего. Пели песни на своём языке. Многие плакали.
-На шахты гонят, - говорит трудармеец Савоська, мужичонка с козлиной бородкой. –С шахт весь народ позабрали.
Вместе со всеми наведался я в оставленные немцами бараки. Запасливый народ! Возле каждой койки выкопан неглубокий погребок, в котором хозяин хранил картофель, свёклу и капусту. Остались кое-какие громоздкие вещи, которые нельзя было захватить с собой.
Савоська вертит в руках вставленные одна в другую жестяные банки со множеством выбитых гвоздём рваных отверстий.
-Нет, ты только погляди! –говорит он мне. –Это же крупорушка. Насыпай между банками зерно, крути их и… готовая крупа!
Поволжские немцы – трудолюбивый, предприимчивый народ. Высланные недавно со своей родины, они и здесь, в Сибири, устроились относительно неплохо. По выходным дням отвозили в Челябу накопанную в полях картошку, продавали на базаре. На вырученные деньги приобулись и приоделись. Осуждать их за это язык не поворачивается. Жить-то надо!
Из нескольких сотен немцев остались в одном из бараков лишь несколько человек, отменных мастеров – слесарей и водопроводчиков, без которых не обойтись на «горке». Они сидели на сундучках, повесив головы.
-Отправили куда следует, -говорит громко Савоська. –Такой народ.
Один из оставшихся, будто очнувшись, спрашивает:
-Какой же мы народ?
Савоська отвечает осторожно:
-Известно какой – немцы!
Те молча глядят на Савоську…
Немцы Поволжья. Их проживало много по берегам великой русской реки. Приглашённые царицей Екатериной Второй осваивать пустынные земли Заволжья, немцы сделали немало для процветания этого края. Их стараниями и трудом песчаные неугодья в Заволжье давали неплохие урожаи. Вплоть до самой войны они жили в своих сёлах давним укладом, сохраняли многое из того, что давно утратили немцы в самой Германии. Праздновали свои праздники, пели свои песни. Многие работали грузчиками и матросами на пристанях и пароходах. Я насмотрелся на приволжских немцев в Саратове и Вольске, где прошло моё детство. В основном это крестьяне – пожилые мужчины с крепкими подбородками, длинными лицами. Все они в колпаках и штопаных на локтях фуфайках. Во рту непременная фарфоровая трубка с серебряной крышечкой. Их женщины носят тёмные платья, косынки. По-русски почти все говорят плохо, с акцентом. Немцы везут с левого берега в Саратов и Вольск отличную муку «крупчатку», фрукты и овощи, мелкое яблочко «китайку». На саратовском Крытом рынке (построен купцами в 1912 году) немку сразу отличишь от других торговок. Она всегда опрятна, в белых нарукавниках. Если немочка продаёт спахтанное дома масло, так оно плотное, со «слезой!, сладко пахнет разнотравьем.
Главная улица Саратова когда-то называлась Немецким проспектом. До войны в городе повсюду слышалась немецкая речь. Бывало, идут по раскалённому жарким летним солнцем тротуару мать и сын. Мать за что-то отчитывает сынишку на немецком языке, а тот оправдывается на русском. Дом на улице Чернышевского, где жила моя тётка, был почти сплошь заселён немцами. Вечером двор плотно заставлен ручными тележками на высоких колёсах. Посредине каждой тележки ящичек для обеденного припаса. Каждое утро немцы отправлялись с этими тележками на базары и пристани, подвозили желающим дрова, овощи, картошку, яблоки.
Мирно и тихо жили немцы на Волге.
Вспоминается рассказ моего двоюродного брата Александра, который жил в Вольске, учился до войны в тамошнем ремесленном училище:
-К столярному делу приобщал нас мастер, немец Карл Иванович. Строгий был человек. Дело своё знал до тонкостей. Помню, шкатулку велел сделать. Я сделал – на мой взгляд красивую. Показываю её Карлу Ивановичу, говорю с гордостью:
-Вот, поглядите.
Он поглядел… и сломал шкатулку. Я в слёзы:
-Да, что ж вы, Карл Иванович! Я три дня над ней пыхтел.
А он мне большим пальцем по стриженой голове провёл. Ото лба до затылка. Да, больно так! Говорит:
-Клюпый мальшишка. Тупая пашка. Телай как я гафарил, как я пакасывал…
-Лишь на пятый раз удалось сделать шкатулку так, что Карл Иванович доволен остался, -смеётся Александр. –Гут, говорит. Уроки его до сих пор помню…
До войны в саратовской школе № 2, что близ стадиона Платц-парад, вместе с нами училось немало немчат. Немецкий язык мы постигали по материалам местной газеты «ДЦЦ» (Дейче Централ Цайтунг). Десятый класс заканчивал и наш одногодок Сашка Риттер. Сашка выглядел старше своих лет, был вполне сложившимся молодым человеком. Высокий, кудрявый и красивый, он уже ходил на танцы в ДКА, играл в одной из местных футбольных команд. Удар у него был «пушечный», и при играх на школьном дворе добровольные «голкиперы» в панике убегали из ворот. Ещё прикокошит!
Я не раз бывал в гостях у Сашки. Вход в дом Риттеров – через крытый двор. Во дворе большая телега. На стенах развешаны сбруя, хомуты, дуги с надписью посредине «Риттер». Хрумкает овёс лошадь. Вечером в доме полумрак. Тикают ходики. При свете керосиновой лампы ужинает за столом могучий старик с длинной бородой – дед Сашки, ломовой извозчик. Извозом занимались многие поволжмкие немцы. Они были всегда честны при расчётах с клиентами.
До войны немало молодых немцев училось в Саратовской школе инструментальной разведки, где в 1940 году я начал воинскую службу. В моём взводе было несколько немцев: Володька Горр, Франц Фрей… У Володьки Горра типично русский характер, с ленцой. А Франц Фрей, долговязый веснушчатый курсант, был прирождённым фельдфебелем. С началом войны все выпускники Школы, и поволжские немцы в их числе, уехали на фронт. Лишь четырнадцать человек, и я в их числе, были отправлены в распоряжение Новосибирского военного округа – учить призывников тому, что знали сами – пушкам, связи.
Позже узнал я от своей матери (она работала в войну стенографисткой в Саратовском обкоме), что в одно из её дежурств был принят из Москвы приказ ЦК о высылке немцев из Поволжья. И их выслали, в основном, в Сибирь. Был репрессирован целый народ!
Полвека спустя встретились мы с Сашей Риттером в Москве. Оказывается, жили «окно в окно» и долго не знали об этом. Саша в войну тоже подвергся репрессиям за своё немецкое происхождение, хотя успел повоевать с полгода. Опухал от голода в сибирских шахтах. Когда же было признано, что за немцами Поволжья нет никакой вины, выучился на инженера-шахтостроителя, хорошо зарабатывал, женился, сына вырастил. Но прошлой обиды не забыл. Здоровье Саши было подорвано непомерными лишениями, голодом. Незадолго до своей кончины сказал мне:
-Не прощу этим подонкам во главе со Сталиным тех страданий, которые они причинили мне, моей семье. Не прощу никогда!
Говорил Саша, что его предки родом из села Золотого в Заволжье. А разобрались, это и не Золотое вовсе, а Золотурн. Так было переделано на русский лад название одного из кантонов Швейцарии. Видимо, жили в этом селе потомки швейцарских немцев, которые в давние времена поселились на просторах Заволжья. Может, по сей день живут в Золотурне Риттеры, далёкие родственники Саши.
Несправедливо обошлись в войну с немцами Поволжья, трудолюбивыми рабочими, крестьянами и водниками. Несправедливость эта не исправлена до сих пор. Выпирают их из Росиии, их родины. Выпирают чуть не силком. Уезжают немцы, а Россия беднеет хорошими людьми.
-11-
Барак, в котором мы теперь живём – длинное дощатое помещение с низким потолком и подслеповатыми окошками. По обе стороны ряды двухэтажных нар. Кое-где самодельные тумбочки. В проходе стоят железные печки «буржуйки» с длинными трубами. Днём барак пуст, а вечером наполняется озябшим и усталым народом. Все норовят быть поближе к «буржуйке», к теплу. Исходят паром котелки с варевом.
В отдельном домике с крылечком размещается наша «элита»: повариха и раздатчица Клава, её не то муж, не то любовник Славик – демобилизованный по ранению молодой офицер, Костя – высокий нагловатый парень, раздатчик хлебных и продуктовых карточек. В кладовой у Клавы припасы: картошка, крупы, сахар и соль. Она «отоваривает» карточки, в обед разливает по котелкам баланду. Клава – женщина не без души и сердца.
-Как же ты зиму-то зимовать будешь? –участливо спрашивает она плохо одетого старика трудармейца с седой бородой. –Холода тут лютые. Вон уже и снежок выпал.
Тот отвечает кротко:
-Не знаю, дочка. Авось, проживу как-нибудь.
Старик одинок как перст. Хлебная карточка да баланда – единственная ему опора в жизни. Однажды видел я, как сел он в высохшем бурьяне за «большой нуждой», а встать не может. Подняли его.
Такой же одинокий старик, Ковалёв, живёт в нашем бараке. У него раздуло шею –гнойное воспаление. Работать Ковалёв не может, а потому у него нет карточек. Пробавляется тем, что одалживает железную «кошку» - якорёк на цепочке тем, кто упустил ведро в колодце.Однажды сорвалось с цепи, упало в колодец и наше с Володькой ведро. Мы отплатили Ковалёву за «кошку» большим кочаном капусты, украденным на колхозном поле. Съел его сырым Ковалёв. А когда стал совсем плох, его взвалили на телегу, увезли в больницу.
-Помирать поехал, -говорит Володька.
Мы с Володькой дружим. Вдвоём легче жить. Когда дежурим по бараку, я слушаю его рассказы:
-На Томи хорошая рыбалка. Особенно много чебака. По всему берегу такой дух идёт. Открою коптильню, а чебак аж весь золотой висит на прутьях. На подносе внизу жира натечёт с полведра…
Слюной изойдёшь, слушая такие рассказы.
Передние зубы у Володьки стёрты в кружок.
-Это от трубки, которой посуду стеклянную выдувают. Стеклодув я, -объясняет Володька. –У нас в Моряковском затоне на стеклозаводе многие работают. Отец мой всю жизнь «аптеку» делал. Я – только крупное и фасонное стекло. За него и платят лучше. Работенка вредная. У плавильной печи жара! Зимой, бывало, выскочишь на холод, и воспаление лёгких. Сколько раз так вот болел. Брат мой, Филипп, возчиком работал. Печи топят дровами, а лес вывели кругом верст на двадцать. Он и ездил за дровами в такую даль. За день одна поездка. Жили мы весело. В деревнях всё достать можно. А как протянут железную дорогу от Томска, кончится наше хорошее житьё. Всё увезут в город. Да и Томь уже начинают потихоньку загаживать…
Мы с Володькой готовимся к зиме. К баракам пригнали вагон с крупной рассыпчатой картошкой, и мы вызвались поработать на разгрузке. Я выгружал, а Володька таскал за пазухой картошку в барак. Понатаскали целый мешок.
-Совести у вас нет, -ворчит сторож при вагоне.
Володька отвечает:
-Была совесть, да вся вышла, папаня. Жить-то надо! О себе не позаботишься, никто не позаботится.
Однажды Володька вернулся с работы поздно вечером. Что-то прятал под полой ватника. Показал мне рамку с пчелиными сотами.
-В лес ходил, черёмухи натрясти. У нас из неё шаньги пекут. И набрёл на зимовье. Дом деревянный, дюжина ульев, сторожка. Ульи, видать, к омшанику приготовлены, зиму зимовать. Собачонка на крыльце гавкает. Чует, подлая! Я подобрался к одному из ульев с подветренной стороны. Снял крышку, рамку вытащил. А сам думаю: если есть кто в сторожке, как хлестнёт он меня дробью по глазам! Но, ничего. Пуста была сторожка. Кому охота коротать ночь на холоде, да на ветру?
-Полакомились тогда медком.
Едим с Володькой из одного котелка. По очереди достаём ложками картофельное варево. Вкусно! Соль добываем с проходящих мимо открытых платформ.
Удалось получить ватники, ватные штаны и «кóты», брезентовые башмаки на деревянной подошве. С шерстяными носками ногам в них не так холодно. Есть где обсушиться и отдохнуть после работы. В общем, жить можно.
Я свёл знакомство с трудармейцем Васькой из соседнего барака. Бывалый человек Васька. Не снимет телогрейки и шапки. В них и спит. Рассказывал, что был золотоискателем. Бродил с дружками по урману – тайге, золото искал. Сколько шурфов было заложено, сколько сколочено деревянных корыт у речек и ручьёв – золото мыть, а оно так и не далось, проклятое. Цынгой болел. Однажды и человечины отведать пришлось. Иначе бы не выжил.
-Почему ты не в армии, Вася? –спрашиваю я.
Васька усмехается:
-А на што мне это? Хотели было забрить, а я говорю: посáдите меня в танк, так, я на нём прямо к немцам и уеду. Отцепились…
Однажды ночью, в буран, выгнали из бараков народ загружать тендер паравоза дровами и снегом. Васька лежит на нарах, не двигается.
-Схлопочешь статью политическую! –грозится политработник. (Был такой в трудармии).
В такую погоду? Без голиц и валенок? Нашёл дурака, -отвечает Васька. –И политикой меня не пугай, начальник. Статью политическую! Да я в жизни такое видел, что тебе и в страшном сне не приснится. Статью политическую…
Так и остался лежать на нарах Васька. Не пошёл грузить дрова и снег на паровоз.
Однажды он пригласил меня «отведать мясца». Вытащил из котелка, разложил на мятой алюминиевой тарелке куски мяса с тонкими косточками. Баранина, наверное. Добавил печёной картошки. Славный получился обед.
-А знаешь, что ел? –вдруг спрашивает Васька.
Тут только я вспомнил, что видел недавно, как он втаскивал в барак убитого, окаменевшего на морозе рыжего сеттера.
-Собаку…
-Ты не из брезгливых, -одобряет Васька. –А-то вон интеллигент, как попробовал собачки, да узнал об этом, блевать побежал из барака.
Вовсе неплохое было блюдо. Как я слышал, у корейцев собачина – лакомство. Чем мы хуже корейцев?
Придя с работы, трудармейцы стаскивают с плеч бельё, по очереди трясут его над раскалённой «буржуйкой». Из складок белья вываливаются, вспыхивают на миг вши. Без этого и не заснуть как следует. Гнид таким путём не выведешь. Приходит на память стишок:
Гнида, гнида, гнида вошь.
Гниду пальцем не убьёшь…
На этой же «буржуйке» поджариваем хлеб, разрезанные пополам картофелины. Трудармецам не до брезгливости. Не до жиру, быть бы живу.
Поздним вечером отходят ко сну усталые люди. Чуть мерцают самодельные коптилки. Воздух в бараке тяжёлый, влажный. Храп. Бормотание. А завтра утром опять на работу.
-12-
Что ни человек, то судьба. Изломанная, по большей части. Сибиряк Коняшкин работает на хлебовозке. Это высокий мужик в малахае и ватнике. На ногах странные сапоги, похожие на кожаные чулки с широкими отворотами. Ходит Коняшкин бесшумно, будто крадётся. Левый глаз у него заметно выше правого. Говорит глухим басовитым голосом. Сверлит всех испытующим страшным взглядом. У него сильные узловатые руки. Пригнали Коняшкина на «горку» прямо из урмана. Попадись такому в таёжной глухомани! В клочья разорвёт. Кишки выпустит. А лошадь Коняшкин жалеет, подкармливает чем придётся.
Таких, как Коняшкин, много в армии. В бараке поговаривают, что где-то в соседнем военном городке новобранцы – таёжники ночью сеяли часового у склада с оружием и боеприпасами, захватили винтовки, патроны и подались в урман. Поди, излови их!
На нарах подо мною живёт трудармеец Степанов. Ему под шестьдесят. Он бывший солдат – семёновец. Степенно разглаживая седеющую бороду, рассказывает Степанов, как служил в Питере:
-Паёк гвардейский был агромадный. Его и не съесть весь. Бывало, идём строем по городу. Возле кондитерской скомандует унтер: «Разойдись!» Мы, солдаты, пирожного купим, конфет. Полакомились, и айда дальше, на стрельбище. Здоровые были ребята, не то что вы! Из деревень, от свежего хлеба и молока. У меня у самого ключицы били как у медведя. А силища какая! Бывало, начнём бороться в казарме, так всем во взводе «салазки загибал».
Степанов и трое его приятелей, таких же бородачей, заядлые картёжники. Играют все выходные дни, все свободные вечера. Из-за набитого табаком спичечного коробка дуются в карты ночи напролёт. Странно шипят друг на друга, если кто смухлюет. Однажды подо мною разгорелась баталия – подрались бородачи. Кто-то из них крупно смухлевал. Играют и на хлеб. Хлеб взвешивают на самодельном деревянном «безмене». «Безмен» - короткая палка с утолщением на одном конце, и с карандашными метками на другом, более тонком конце. Ближе к утолщению - суровая нитка, которой держат на весу «безмен». При расчётах учитываются потери хлеба от усыхания.
Вечерами мы подолгу беседуем с Исаяном. Он откуда-то из Армении. У него горбатый нос «рубильник», глубоко сидящие с косинкой глаза. Рассказывает Исаян, что зарезал из ревности жену. Думал «вышка», расстрел. Но бог миловал, дали десять лет Добрую половину срока ловил рыбу на Дальнем Востоке, плавал на кавасаки. И вот теперь, выйдя на волю, боится попасть на фронт. Расспрашивает об армии.
Запомнились рассказы Исаяна о порядках в лагерях, лагерных бунтах. Порой охранники доводили заключённых до того, что те решались на открытый бунт, мятеж. Такие бунты подавляли с неимоверной жестокостью. В лютый мороз разбивали окна бараков. Просунув брандспойт, заливали водой. Погибали все, и виновные и ни в чём не виноватые. Случались бунты и на кораблях, на которых перевозили в трюмах заключённых. Их травили горячим паром. От пара лопались глаза.От людей оставались ошпаренные трупы. В море капитан корабля царь и бог. Предписание у него – подалять бунты заключённых любыми путями, любой ценой.
-Бывает, кому-то уж больно захочется выйти на волю, -рассказывает Исаян. –Так, он начинает «Ваньку валять». Соль пригоршнями жрёт, чтобы распухнуть. Мол, тогда и выпустят. Выпускали, но это был уже конченый человек. Солью у него всё нутно изъедено. А иной ку-ка-ре-ку начинает кричать. По бокам себя руками хлопает, вроде крыльями. Мол, сошёл с ума. Такого охранники били смертным боем. Все знали, что это притвора. А он утром всё равно ку-ка-ре-ку! Бывало, что и выпускали… умирать.
В бараке появился трудармеец Харис Тухватулин, татарин средних лет. Он только что из лагерей. У него пустая левая глазница с вывернутыми наружу веками. Зазвучала отвратительная, изощрённая матерщина. Я такой ещё не слыхивал. На обитателей барака пахнуло чем-то страшным: камерами с зарешеченными окнами, лагерями в заледенелой тайге. Но стоило поговорить с Харисом спокойно и участливо, отходил, мягчал человек. А рассказывал он такое…
-Решили мы с дружком бежать из лагеря. И тут как на грех мороз ударил. Да, какой! Слышим, за нами погоня. Прибежали к речке таёжной. Я-то перебрался на тот берег. А дружок неумелый лёд проломил, в полынье застрял. Охранники, здоровенные парни в тулупах и валенках, его вытащили. Сорвали с него одежку, водой стали поливать. Так он, бедняга, и заледенел. Я глядел из-за деревьев, плакал. Уйти не удалось. На сотни вёрст кругом – урман. Холод. Жрать нечего. Жилья поблизости не оказалось. Сам вернулся в лагерь. Поиздевались надо мной. Глаз вот выбили…
Никогда бы не поверил, что такое возможно в нашей стране. Но вот он – живой человек передо мною.
Растёт мало-помалу «горка». Бегает взад-вперёд «вертушка». У входа в столовую толпятся в обеденный перерыв трудармейцы. На прорабской по-прежнему красуется лозунг: «Потерпите! Ещё несколько месяцев, полгода, может быть годик, и фашистская Германия рухнет под тяжестью своих преступлений». Кумач заметно выцвел. Что-то никак не рухнет Германия. Схватки на западе идут не на жизнь, а на смерть.
-13-
-Собираемся в дорогу, ребята! –говорит наш бригадир Быка. –Едем строить разъезд.
-Куда? –спрашивает Володька.
-К Муслюмово. Есть такой посёлок под Челябой…
На новое место ехали в строительном поезде, в теплушке с «буржуйкой». На платформах новенькие, жёлто-зелёные от креозота шпалы. Рельсы, железнодорожные «стрелки».
По дороге от «буржуйки» вдруг загорелся пол вагона. А воды нет. Тушить огонь нечем.
-У кого есть мочá, ребята? –крикнул Быка. –Туши!
Потушили в десять струй. Смеху и шуток было предостаточно. Но если бы не находчивость Быки, сгорели бы заживо в пылающем вагоне. Такие случаи бывали.
Поезд остановился среди необозримой степи. Нас ждал дорожный мастер Дементьев, сорокалетний мужик с багрово-красным от мороза, ветра и водки лицом, в чёрном железнодорожном полушубке и валенках, в меховых голицах-варежках. Часть прибывших трудармейцев принялась сбрасывать с платформ рельсы и шпалы, а сам Дементьев с остальной бригадой спешно «расшил» колею и с откоса положил прямо в степь короткую ветку. Паровоз затолкал на неё теплушки. Рельсы были так же спешно «сшиты», и паровоз налегке умчался в Челябу.
Только тогда и огляделись вокруг. Унылая картина! По заснеженным просторам, по пологим холмам метёт пурга. Ветер треплет, гнёт верхушки прошлогоднего бурьяна. Ни лесинки. У полотна дороги два-три жилых строения, сараи с крутыми дощатыми крышами, баньки, штабеля новых и старых шпал – хозяйство здешнего дорожного мастера. Вдалеке едва видны занесённые снегом татарские деревни.
Начинаем обживать новое место. В теплушках уже дымят «буржуйки». У дверей теплушек сколочены крылечки. Посередине стройпоезда ярко горят окошки вагона-лавки. Тут царство Клавы: склад пищевых продуктов, дрова и уголь.
Нам предстоит нарастить с одной стороны насыпь, проложить по ней новую колею длиной с километр, построить по обеим концам нового разъезда сторожки для стрелочников. Дел много.
Мы берём грунт из открытых вблизи дорожной колеи забоев. Ломами и кайлами долбим мёрзлую, твёрдую как камень землю, дробим её на куски. Лома жгут ладони. Мёрзнут в «котах» ноги. Приходится то и дело бегать к костру, отогревать руки. На ночь укрываем стенки забоев чем придётся. Грунт на новую насыпь отвозят на санях грабари – мужики в подпоясанных кушаками ватниках, в малахаях, тулупах и валенках. Это тепло одетый, привилегированный народ. У каждого грабаря своя лошадь, свои сани. У молодых «броня», то есть освобождение от воинской службы, отсрочка от призыва в армию. Едят они всё домашнее: подовый хлеб, молоко, мясо и холодец. Балуются водочкой. Порой, чтобы разогреться, грабари сбрасывают с себя тулупы. Став на край забоя, ломами отваливают вниз большие комья мёрзлой земли.
А по железной дороге с бешеной скоростью мчатся составы с углём и рудой. Их с потрясающим рёвом гудков ведут паровозы-исполины ИС и ФД. Из боковых окошек выглядывают усталые до крайности машинисты и их помощники. Им порой приходится работать две – три смены подряд, без отдыха. Однажды, глядим, у последнего вагона товарного состава ярким пламенем горит раскалённая колёсная букса. Проводник, сидевший в тулупе на тормозной площадке, никак не реагировал на условные знаки мастера Дементьева остановить поезд. Видимо, окоченел на ледяном ветру. Другой раз, уже весной, мимо полустанка промчался тяжело гружёный состав, а машинист спал, беспомощно уронив руку на окошко. Говорят, спала вся паровозная бригада. Об этом успели сообщить по телеграфу на следующую станцию, и бригаду разбудили, подложив на рельсы петарды.
Фронт, далёкий фронт требует угля, стали.
-14-
В вагончиках стройпоезда жизнь идёт своим чередом. Пылает в «буржуйках» каменный уголь, который мы собираем на полотне железной дороги. Вечерами мигают на столах коптилки. Отдыхают на нарах усталые после работы трудармейцы. Идут неспешные разговоры.
Наш бригадир Быка – кадровый шахтёр. От него узнали правду-матку о «почине» Алексея Стаханова, который в одиночку выдал за смену «на гора» аж четырнадцать норм.
-Брехня всё это, -говорит Быка. -Ему тогда человек десять помогали в забое. Расценки сбивал у своего же брата шахтёра. Убить его за это мало! После его «почина» работы стало втрое, а расценки прежние. Куда это годится?..
В нашей бригаде пополнение. Осачёв, сизоносый бездомный путеец. У мужика ни кола, ни двора, ни семьи. Всё его имущество – деревянный чемодан с какими-то железками и инструментом. Рочев – злой мужик, весь чёрный и лохматый, в чёрном же изодранном полушубке. Откуда он, никто не знает. Разобидевшись на кого-знибудь, показывает костлявый кулак:
-Зырянского кулака не пробовал?
Впрочем, в драке Рочева я не видел ни разу. Еще несколько татар-трудармейцев. Почти все они в старых латаных полушубках и опорках. Выглядят жалко. Какие-то ущербные, несчастные люди.
Среди них выделяется Камалитдин Баширов, степенный, могучего сложения татарин из-под Тобольска. У него цыганские глаза, слегка поседелая борода. Он заметно косолап. Говорит не спеша, обдумывая каждое слово. О Рочеве и своих земляках говорит с явным укором и неприязнью:
-Не умеют и не хотят работать. Никчемный народ…
Камалитдин Баширов был раскулачен, потому в трудармии. Вечерами охотно рассказывает о старой Сибири, о том, как жилось татарам по берегам Иртыша и Оби. Жили в достатке, в тёплых и чистых избах. Не курили и не пили. По крашеным полам ходили в шерстяных чулках, обувь оставляли у порога. Веселились на народных праздниках. Когда сабантуй, так среди прочих развлечений предлагалось достать ртом со дна таза со сметаной старинный медный пятак.
-Редко кому это удавалось, -с улыбкой вспоминает Камалитдин. –А один наш парень наловчился: зажимал пятак между бровью и верхом щеки.
Иван Головачёв как всегда подначивает:
-Брехня! В жизнь не поверю.
-Верь, не верь, а был такой молодец. Умел доставать пятаки. Потом на сабантуе игры, борьба. Всяк мог показать свою силу. Я в ту пору неплох был…
-Уложил всех на обе лопатки, -язвит Иван Головачёв.
-Уложил, Ванька, -словно бы сам удивлялся Камалитдин. –А в деревне крепкие были ребята. Откуда только бралась такая сила.
-Каши ел «от пуза»…
Камалитдин Баширов еще далеко не стар. Когда он стаскивает с себя рубаху, то на его смуглом теле, на предплечьях перекатываются буграми твёрдые как камень мышцы. В его руках костыльный молоток приобретает страшную силу. С третьего-четвёртого удара костыль уходит в шпалу по самую шляпку. На рихтовке, когда, подсунув ломá под рельсы, мы «правим» новое полотно, Камалитдин стоит нескольких человек.
А татарин уже заводит новый рассказ:
-На Оби ходил колёсный буксир «Микоян». Растаскивал по пристаням баржи с грузами. Однажды поставили нашу бригаду на разгрузку баржи с солью. Разгружали мы соль из трюма, вывозили на берег на тачках. Соль – тяжеленная! А в бригаде был такой же, как ты Ванька, подковыра. Сели обедать, он и завёл. Мол, слабó тебе Камалитдин вытащить из трюма не один, а зараз два мешка с солью? А вытащил бы, так, я бы ведро водки поставил. Я поначалу не соглашался. Страшновато! Лестница в трюм крутая. Мешки непреподъёмные. Не вытащу, засмеют. Подбодрил меня один сибирячок. Говорит: «Поучи этого задиру, Камалитдин. Силёнок у тебя хватит». Ну я и решился. Полезда боигада в трюм. Накидали ребята пару мешков соли, взвалили мне на спину. Тяжесть агромадная. Полез я вверх по лестнице, выбрался на палубу. Чую, хватает силы. Я тогда с теми мешками спустился в трюм и снова вылез. Вот так-то, Ванька!
-Ежели по справедливости, так с того подковыры надо бы два ведра стребовать, -говорит Осачёв.
Камалитдин кивает.
-Так оно и было. Выложил на бочку заработок месячный.
-Два ведра водки, -говорит задумчиво Осачёв. –Как при царе Горохе. Небось, была большая пьянка, а, Камалитдин?
-Не без того. Только сам я не пил. Нам, татарам, это ни к чему. А обычай спорить на водку ещё купцы тобольские завели.
Осачёв соглашается.
-Я купцов этих хорошо помню. До революции мы с батей особняки кирпичные им ставили. Горазды они были пить и других спаивать. Гляди-ка! Сколько лет прошло, а ндравы старые держатся.
-15-
У этой истории было своё продолжение. Следующим утром, когда мы растаскивали по насыпи рельсы, Иван Головачёв по своему обыкновению опять «поддел» Камалитдина:
-С двумя мешками соли из баржи вылезть? Поднаврал ведь, Камалитдин, а? Сознайся.
Татарин укоризненно покачал головой.
-И что тебе неймётся, Ванька.
-Поднял бы рельсу, дак…
-Рельсу никому не поднять.
-Ну, хоть подержал бы.
Камалитдин, подумав, неспеша стянул с плеч зелёный свой полушубок, с которым не расставался. Сказал:
-Эй, ребятя! Тащите-ка сюда вон ту рельсу, что покороче.
Мы, было, попытались его урезонить:
-Не надо, Камалитдин.
-А вдруг сломает тебя рельса?
Иван Головачёв всё подзуживал:
-Пять паек хлебных ставлю на кон!
-Вот сейчас ты их и лишишься, -пообещал татарин. –Не бойся, ребята. Я себя знаю…
Приволокли на клещах рельс. Камалитдин самолично отметил мелком его середину. Двадцать человек единым усилием подняли над головами тяжеленный рельс. Камалитдин стал под него.
-Опускай потихоньку. А сами в сторону. Я скажу, когда снимать.
Камалитдин отыскал надёжную опору под ногами. На плечи ему легла рельса. Мы стояли в напряжении, готовые в любой момент подхватить рельсу. Но Камалитдин держал. Чуть заметно покачивался вперёд и назад, вправо и влево. Удивительна была эта сцена поединка человека с непомерной тяжестью.
-Снимай!
Рельс был мигом снят и положен на землю. Радуясь, что всё обошлось благополучно, мы с восхищением трепали Камалитдина по плечу, хлопали по спине.
-Тебе бы в цирк, Камалитдин.
-Не раз я такое проделывал, ребята, -сказал татарин. –Но по правде говоря, рельс показался мне куда тяжелее, чем десяток лет назад.
Он глянул на Ивана Головачёва:
-Ну, как, Ванька? Теперь-то поверишь, что я вытащил из баржи те мешки с солью?
Иван осклабился.
-Что ж делать, дак. Твои пайки.
-Ладно уж, -усмехнулся Камалитдин. –Себе их оставь.
-16-
Растёт понемногу насыпь. Забойщики по очереди бегают к кострам согреть ознобленные руки. Работают грабари. На готовых участках нового полотна уже лежат шпалы и рельсы. Уже насыпан щебень. Мы подбиваем его под шпалы подбойками, инструментом вроде кайла, только с тупым продолговатым концом.
Выдали давно обещанные казённые валенки, и жить стало легче. В «котах» я отморозил себе пальцы на ноге. Долго ходил в медпункт соседней татарской деревни.
К нашему забою зачастила учётчица Таня, чистенькая, аккуратно одетая девушка. Закутана в шаль по самые глаза. На ногах чёрные катанки. Заводит долгие разговоры. Она, вроде, тоже из «элиты».
-Неспроста ходит девка, -говорит Быка. –Кого-то из нас в виду имеет…
Так и не возбудив ни в ком интереса к себе, Таня озлилась. Не даёт поблажек. К дневной выработке кубометра не прибавит, как бывало.
Утром на стройплощадке ЧП – кража. Ночью взломаны были двери хлебного ларька. Воров в тот же день поймали. Их было четверо. Все из одной теплушки. Когда попарно связанных бечёвками парней уводили по шпалам в Челябу, они виновато улыбались. Начальник конвоя со злостью сказал нам напоследок:
-Моя бы воля, всех бы вас порасстрелял! Пакость человеческая!
Будто мы нелюди, его личные враги.
-Вот, прицепил пушку к поясу, и уже всех перестрелять готов, -укоризненно качает головой Камалитдин. –А ребята эти глупые. Погорюют в лагерях. Узнают, почём фунт лиха. Своего же брата трудармейца пытались обворовать. И разве спрячешь хлеб, когда тут всё на виду…
Жизнь такова, что не своруешь, не проживёшь. Однажды кончился у нас каменный уголь. Теплушка стала оледеневать, и мы с Володькой, дождавшись темноты, вышли на промысел. Сняли со штабеля старую шпалу, отнесли её в сторонку, распилили двуручной пилой на дрова. Опилки закидали снегом. Думали, всё шито-крыто. Ан, нет! Здешнего дорожного мастера разве проведёшь? Он тотчас же обнаружил пропажу. Нашёл дрова у нас под нарами. Но доносить начальству не стал. А-то бы вышло это нам с Володькой «боком».
С некоторых пор к штабелям шпал приставлен сторожем Осачёв. Он топчется возле них по ночам. Брезентовой рукавицей сшибает сосульки с носа.
Голод не тётка. Мы с Володькой нашли в поле колхозный ток, где осенью молотили горох. Разгребли снег. Набрали кулёк источенного полевыми мышами гороха. Всё еда. Попробовали было варить силос, но он скользкий и противный, есть его нельзя. Приходилось шляться по татарским деревням, выменивать картошку на шмотки.
А польским евреям и здесь неплохо. Башкастые ребята! Умеют устраиваться. Мы «дуемся» на путях, а они – кто парикмахер, кто банщик. Как-то заглянул я в их владение – железнодорожный сарай близ путей, а там настоящий магазин! Висят на крючьях коровья и баранья туши. У большого чурбана (где только его достали!) работает мясник, человек с библейским лицом. На нём передник. Он с громким хэканьем рубит мясо, бросает куски на чашу весов. Тут же гири. Здесь торгуют хлебом, табаком и сахаром. Всё есть, «как в лучших домах Лондóна и Жмеринки». Можно продать и купить хлебные карточки. По ночам «магазин» оберегает сторож.
Воровства всё-таки много. Однажды вижу, ходит по временному посёлку грабарь, молодой мужик в красной поддёвке. Растерянный вид. Лицо белее мела. Всех о чём-то спрашивает. Оказывается, ночью у него увели коня. А без коня нет работы, могут в армию забрать. Только позже, ранней весной узнали, что как раз в это время в одной из ближних деревень у татар был праздник: там веселились, пели песни, пиликала гармошка. Съели лошадку…
Десятник требует, чтобы привезённые грабарями крупные комья земли разбивали на мелкие куски. Иначе весной земля оттает и насыпь просядет.
-Будем закреплять участки полотна за теми, кто тут сейчас работает, -предупреждает он. –Халтурить не советую.
Мадьяры, польские евреи и прочий залётный люд откровенно смеются. Один из них говорит:
-Кончится война, нас всех отсюда как ветром сдует.
Для них трудармия – тихое местечко, где можно отсидеться, пока на западе грохочут пушки. Они этого и не скрывают, работают абы как. Любимая присказка у них: грязной тачкой рук не пачкай. В тесной столовке, подолгу ожидая раздачи баланды, они раздражённо осуждают здешние порядки. Кто-то из них в сердцах изо всех сил ударяет ложкой по столу:
-Чёртова Россия! В варшавском или бухарестском ресторане чуть звякнешь ложкой, десяток официантов прибежит: чего изволите? А тут…
Увы! Тут не Варшава, не Бухарест. Вокруг полустанка раскиданы бедные татарские деревни. Приземистые избы завалены чуть не по самую крышу снегом. Глядят на белый свет подслеповатыми окнами. Двери обиты для тепла жёсткими коровьими шкурами. Ни деревца, ни кустика. Колодцев нет. Местные жители возят с озера в санях лёд, растапливают его в печах. Здешний люд серый, мелкий. Все одеты в тулупы ядовито-зелёного цвета со сборчатыми подолами. На голове малахаи, на ногах подшитые кожей валенки. По-русски говорят плохо. Татар заставляют разводить огороды, а они поставят прутяную изгородь, землю взрыхлят, и… ничего не сеют, не сажают. Не в обычае это в здешних суровых местах.
Всё же кое у кого есть картошка. Мы ходим за ней по соседним деревням. Завидев трудармейца в ватнике из белой некрашеной ткани, с мешком за спиной, женщины и дети прячутся по избам. А зайдёшь в одну из этих изб, добрую её половину занимают низкие дощатые полати. На полатях всё имущество семьи: одеяла и подушки, верхняя одежда, самовар, чашки и плошки. На полатях играют дети. Справа огромная русская печь. Под шестком кудахчут куры. За печкой мычит телёнок. Однажды видел я заведённого в избу понурого конька: его только что кастрировали. Когда трещат морозы, в хлевах и курятниках не выжить животине и птице. На улице снег скрипит под ногами, мороз хватает за уши, а в избе тепло.
В одной из деревень повстречалась мне пожилая татарка родом из Саратова. Землячка! Накалякались с ней всласть о житье-бытье в нашем родном городе. Вспомнили о крутых саратовских «взвозах», о перевёрнутых на берегу лодках, о крючниках – грузчиках. Бывало, глядишь с пристани на прибывающий из Астрахани пароход, а у него обе палубы заставлены корзинами со спелыми помидорами, народ толпился. Вспомнили о баржах с живой рыбой, о горах полосатых астраханских арбузов на берегу. Славно жилось на Волге!
Я засиделся у ней допоздна. А когда возвращался домой с выменянной картошкой, вдруг поднялась пурга. Засвистел ветер, полетел снег. И я сбился с дороги. Начал уже замерзать. Думаю, вот и конец пришёл! Но тут вдруг над землёй, на фоне плотно летящего снега я ясно и чётко увидел ярко светящееся светло-жёлтое «окошко». Что это было такое, не знаю. Может, наваждение? Но это «окошко» спасло меня. С заснеженного поля вывело прямо к стройпоезду.
А пурга вскоре утихла. Небо очистилось. Засверкали большие звёзды.
Во время одного из своих хождений за картошкой попал я в посёлок латышей, когда-то высланных в Сибирь. Богатое, хорошее житьё. Кирпичные коровники. Красивые полные женщины. Иные люди, иная жизнь. Невольно позавидуешь работягам-латышам, хотя, как известно, зависть – не лучшая черта человеческого характера.
С пропитанием бывает иногда совсем плохо. Однажды народ на строительстве разъезда голодал целых три дня. Три дня бушевала пурга. И лишь на четвёртый день пробились сквозь снега грабари. Привезли хлеба крупы. И все вздохнули с облегчением.
Хлеб из Муслюмово возил Коняшкин. И вдруг сняли мужика с этой выгодной работы. В чём дело? Оказывается, подворовывал Коняшкин. Когда бабы-пекари в Муслюмово укладывали свежеиспечённый хлеб на большие напольные весы, Коняшкин ловко прятал несколько буханок на полу между весами и стеной пекарни. По дороге к стройпоезду закапывал эти «лишние» буханки в снег. Потом забирал их ночью. Сам ел хлеб и коня угощал. Продавал втихую, а деньги про запас откладывал. Обнаружилось это случайно. Пяток буханок откопала из снега собачонка, с которой десятник прогуливался вечером по дороге.
Когда в прорабской шёл разговор о новом возчике, явился Савоська. Стащив с головы шапку, низко поклонился Дементьеву:
-Поставь меня на подводу, Николай Палыч. Буду служить верно, как собака!
Так и сказал: «буду служить как собака!» Савоська откуда-то из-под Салехарда, из оленеводческого совхоза. Тянуло мужика к скотине. Мастер был им доволен. В мороз, пургу безропотно ездил Савоська за хлебом в Муслюмово, за водой и углём для кухни. Коняшкина же отправили работать в забое…
Тянутся дни, полные нелёгкого труда. А мимо с оглушительным рёвом мчат и мчат паровозы ИС и ФД с длинными составами угля и руды. Под тяжёлыми колёсами «играют» рельсы и шпалы.
-17-
Часть нашей бригады во главе с Быкой Дементьев переселил из стройпоезда в просторный дом дорожного мастера. Занимаем угол у молодой робкой татарочки. Завём её «тётей», хотя она лишь чуть постарше нас. Спим вчетвером на сбитых из досок полатях, поставленных на козлы. Сушим у печки сырую обувь.
Два – три раза в неделю «тётя» надевает всё тёплое, что есть в доме. Берёт фонарь со свечкой, рожок, петарды, привешивает к поясу футляр с красным и зелёным флажками и уходит на работу. Её малолетние дети Адельманан и Хандерися целый день бываю предоставлены сами себе. Играют, кувыркаются на широком, устланном рядном мартраце у окошка. «Тётя» заменяет мужа, путевого обходчика, который сидит в тюрьме. Днём и ночью, в любую погоду, обходит свой участок дороги, встречает зелёным флажком идущие мимо поезда.
Таких обходчиков на полустанке несколько. У всех «броня». Командует ими дорожный мастер дядя Коля, не старый ещё смуглый мужик. Он смешлив. Рассмеётся, будто горсть дроби на пол высыпет. У него большое хозяйство: в хлеву мычат корова и тёлка, кудахчут куры, блеют овцы. На огороде он выращивает репу, картошку, капусту и морковь. Закладывает их на зиму в подвал. Сена хватает. Травы кругом сколько угодно, только коси росистыми утрами. Дети учатся в Муслюмово. Словом, живёт с семьёй в достатке.
Когда мы спрашиваем «тётю», за что сидит муж, она отмалчивается или говорит, что, мол, не знает. А дядя Коля знает всё:
-Повестку он получил из военкомата, -рассказывает он. –И договорился с дружком в Муслюмово, что ночью полезет к нему в окно – будто воровать. А тот бы поднял шум. Так и получилось, как он хотел. Застукали его, осудили на пять лет. Тюрьма всё же не фронт. Ест трудный свой хлеб мужик.
Вот, оказывается, какая история. Однажды прослышала «тётя», что в Муслюмово привезли команду арестантов, и будто видели среди них её мужа. Бегала «тётя» в Муслюмово, но вернулась усталая и разочарованная. Пустыми оказались эти слухи. Не было там её мужа.
Исаян, как всегда, не теряется. Пристроился примаком к Христофоровне, старухе-прачке. Колет дрова и уголь, таскает воду из колодца, выплёскивает помои на улицу, топит баньку на задах. И вполне доволен жизнью.
В Новый год завалилась в нашу комнату пьяная, развесёлая компания – вся наша «элита». Впереди приземистая Христофоровна, в мужских штанах и пиджаке, с нарисованными углём усами и бородой на дряблом лице. За ней высоченный раздатчик карточек Костя – в платочке и сарафане, при накладных пышных «грудях» из подушек-думок. Видать, крепко нагрузилась «элита». Плясала, орала песни, молола всякий вздор.
-Как же ты, Христофорыч, жену обеспечиваешь? –спрашивает Христофоровну другой «мужик» , переодетая Клава. –Она вон какая орясина. А ты росточком не вышел.
-Да уж как-нибудь обеспечиваю, -отвечает «Христофорыч».
Наконец, выкатилась «элита». Быка негодует:
-Жируют, подлецы! Дома им места не хватило.
Кто возде хлеба, тот сыт, пьян и нос в табаке. Тот горя не знает. Испокон веку так было и так будет на Руси.
Ещё в Челябинске получил я из дома посылку: пару рубах, брюки и ботинки. Приберегал их. А когда совсем оголодал, отправился в Муслюмово менять их на еду. В Муслюмове уже побывал мадьяр Роберт. Говорил, что у рабочих тамошнего молокозавода можно достать казеина. Из Муслюмово я привёз половину наволочки казеина – серого крупчатого порошка, и долго им пробавлялся. Размочишь казеин, посолишь, слепишь лепёшку и шмяк её на раскалённую «буржуйку». Через пяток минут лепёшка готова. Съешь одну, другую, третью. Живот полон, а ощущения сытости нет. Всё же какая-никакая, а еда.
Подкрепили меня и присланные родителями из Саратова деньги. Старик почтальон – татарин, заранее выговорил себе пачку табаку «за почтовые услуги». И когда я пришёл за деньгами без обещанной пачки (не удалось достать), он сморщился, всем своим видом выказывая недовольство. Но получив некоторую сумму денег, сразу подобрел, рассиялся улыбками.
Вечерами иногда заглядываю в вагончик к старым знакомым. Те лежат на нарах, отдыхают после работы. В вагончике тепло и душно. Мигает коптилка. Булькают на «буржуйке» котелки с картошкой. Все осуждают Клаву за то, что не выдаёт полные порции баланды и каши. Камалитдин укоряет Стёпку, щуплого, вихрастого паренька:
-Вот ты обижаешься на Клаву. А ведь посылал тебя недавно Дементьев на кухню общественным контролёром. Куда глядел? Разве не при тебе засыпáли крупу?
Стёпка молчит. Потом признаётся:
-Жрать-то охота, дядя Камалитдин. Поставила передо мною Клава полную тарелку пшённой каши. Маслицем постным помазала, сахарком присыпала. Разве устоишь? Я и не видел, что она там засыпала в котёл.
-То-то и оно, Стёпка. Все мы такие.
Все с интересом слушают Андрея, молодого мужика в чёрном ладном ватнике о том, как тот работал возчиком при одном из Торгов в Челябе. О том, как славно ему жилось.
-Продукты развозил по районным сельпо, ребята, -вспоминает он. –Ездил с путёвками и накладными, как какой-нибудь шофёр на грузовике. Кони у меня сытые, крепкие. Ежели поездка дальняя, а в мешках сахар или печенье, так, ночью на привале поставлю под телегу пару вёдер конских с водой. За ночь воды заметно поубавится. Лишний вес – всё моё. Выгодно было возить морковь. Бывало, подкинешь пяток лопат землицы – опять лишний вес.
-И не попадался? – спрашивает Осачёв.
-Ни разу. Бог миловал.
За что попал Андрей в трудармию, он не говорит…
Едва я улёгся на полатях в «тётиной» комнате, едва забылся сном, как часто-часто тревожно заколотили в обрубок рельса, привешанный у дверей прорабской. Пришёл состав с рельсами и шпалами. Платформы разгружали в бешеной спешке. Линию долго занимать нельзя! Я едва не попал под шпалы, когда открыли борт платформы и с неё обрушился десяток тяжёлых шпал. Не нырни я под колёса, раздавлен был бы как таракан. Тяжело и опасно было выгружать рельсы. Их ворочали ломами, просунув концы лома в ушки. Сброшенные с платформы рельсы подхватывали клещами, оттаскивали в сторону, складывая на обочине.
И всё это в снегопад, под пронизывающим ледяным ветром.
-18-
Заметно прибывают дни. Начал уже стаивать снег на насыпи. В степи появляются чёрные проплешены голой земли. Уехали по последнему снегу грабари.
Землю из забоев на полотно мы возим теперь на тачках по настеленным по земле доскам. Работа требует силы, ловкости. Сойдёт с доски колёсико тачки – вывалится грунт. Тогда возни не оберёшься. Утром десятник отмеряет рулеткой кубометры, которые должен выдать каждый из нас, вывезти на насыпь. Вечером проверяет, выполнена ли норма.
Мы с Володькой теперь видимся редко. Положенные кубометры десятник отмеряет ему вечером, и он работает в забое всю ночь, гоняет тачку. Днём ходит по соседним деревням, что-то выменивает, продаёт и покупает. Он сильный парень, может. И как ни странно, его за это недолюбливают, осуждают: выпендривается!
Весна будоражит молодым кровь. При стройпоезде работает несколько вольнонаёмных девушек. Разные они. Уборщица Настя на глазах грубеет и стареет. Когда моет полы в прорабской, матерится вполголоса. Лучше всех Наташа, хрупкая тоненькая дивчина. Она славная певунья. Судя по тому, как она разговаривает с Дементьевым, как ходит к нему в вагон, мы решаем, что она любовница мастера. Никто её, впрочем, не осуждает. Жить-то надо!
Всё слаженней поют девчата. Песни жалостливые, «арестантские»:
Далеко в стране иркутской,
Был построен большой дом.
Окружен большим забором,
Арестанты сидят в нём…
Или ещё:
Склоняемся солнце над степью,
Вдали золотится ковыль.
Колодников звонкие цепи,
Взметают дорожную пыль…
С чувством поют грустную песню об одессите Кольке Ширмаче, который работал на Беломорканале и был зарезан ворами за то, что решил «завязать», отойти от воровского ремесла.
Уже совсем стаял снег. Тепло. Клава и её Славик, Костя и новый директор столовой – хромой демобилизованный офицер, уходят далеко в степь. Там они жарят шашлыки, поют под гитару. Мы судачим, что за наш счёт жирует «элита». Но вслух это им никто не скажет.
С едой полегче. В выходные дни и по вечерам мы отправляемся за несколько километров на колхозное поле собирать прошлогоднюю картошку. Берём с собой лопаты, вёдра. Ходим по раскисшей земле, как это ни покажется странным, в давно протёртых валенках. Дыры в пятках затыкаем тряпками, сухим сеном.
Бродишь по полю, разгребаешь лопатой землю, и вот она картофелина! Сморщенная и холодная. Большущая как рукавица. Её надо осторожно вытащить из грязи и аккуратно уложить в ведёрко. Через несколько метров ещё одна. Однажды удалось напасть на целую груду картошки, присыпанной землёй. Видимо, осенью припрятали её колхозники. Рассчитывали вынести с поля после уборки, тайком. Да, видно, не удалось.
Все с опаской поглядывают на человека в фуражке с красным околышем, который ездит иногда на бричке по краю поля. Он налит кровью как индюк. Сыт и пьян. Кроме шинели укутался ещё и в зелёную плащ-палатку. Опер! Здешний владыка, хозяин над судьбами людей. Может, ведь, и прогнать, арестовать. «Содют» же за колоски.
Принесённый с поля картофель мы отмываем от грязи, снимаем кожицу, отжимаем мякоть. Из ведра прошлогодней картошки получается несколько килограммов чистого крахмала. Всё лучше, чем казеин. Мы лепим из него лепёшки. Шлёпаем на «буржуйку».
-Никогда не думал, что так вкусно, -жуя румяную, сладко пахнущую лепёшку, говорит Камалитдин. –Вернусь живым-здоровым домой, буду оставлять на зиму делянку неубранной…
Когда еды не хватает, человеку всё вкусным кажется. В народе эти лепёшки из крахмала получили название «тошнотиков». Несправедливо, на мой взгляд. Скольким эти «тошнотики» жизнь сберегли.
Однажды на обратном пути, усталый после долгих поисков картошки в поле, я прилёг на обочине… и заснул мёртвым сном. Проснулся, когда уже темнело. Вскочил как встрёпанный. Не оглядевшись как следует, подхватил лопату и ведро, двинулся в путь. Прошёл уже с километр, когда навстречу попался знакомый трудармеец. Он тоже с лопатой и ведром, полным картошки.
-Куда это ты направляешься, парень? –спрашивает он.
-Как куда? –отвечаю я. –К стройпоезду.
-Да бог с тобой! Обратно в поле идёшь…
Надо же случиться такому конфузу. Пошли вдвоём.
Володька Каштанов, Камалитдин Баширов и ещё несколько рабочих, самых толковых и сильных мужиков, зачислены в спецотряд по врезке железнодорожных стрелок. Отбирал их сам мастер Дементьев. У них неплохие заработки.
В один прекрасный день весь стройотряд сбежался глядеть на то, как из общежития выгоняют «придурков». Так здесь называют больных и увечных, тех, у кого не было ни одежды ни обуви, чтобы работать зимой на линии и в забоях. «Придурков» - человек десять. Жалкое зрелище! Словно толпа юродивых на паперти. Гримасничают, что-то вопят, плачут. Один из них, Мишка Придурок, удрал по шпалам в Муслюмово, прихватив с собой казённую простыню. За ним снарядили погоню.
-19-
Подходит к концу работа на полустанке. Новый разъезд почти готов. По обоим его концам врезаны стрелки. Срублены из свежих шпал будки для стрелочников.
С приходом весны оживает, отходит от зимней спячки степь. Куда ни погляди, везде синеют громадные лужи. Курлыча, летят на север клинья журавлей. Вечера в степи величественны, красивы. Медленно склоняется к горизонту огромное бледно-розовое солнце. На его фоне стремительно проносятся какие-то птицы. Кричат утки. Быстро-быстро рассекая воздух крыльями, они летят кормиться на ближайшие болота. Не шелохнут ветвями громадные берёзы, сторожащие древнее татарское кладбище с каменными стояками, на которых красными арабскими буквами выведены чьи-то имена. С наступлением ночи над степью воцаряется великое безмолвье. Веет чем-то давним, небывалым.
Дементьев – великий спец по части выжимания из людей всех сил. Отдохнуть не даёт. Утрами гоняет на соседние участки железной дороги. Тут велит подсыпать землицы на осевшую насыпь, там откос подправить. Заставил работать и татар из ближайших деревень. За хлеб. Все они, стар и млад, в лохматых малахаях, рванье и опорках таскают на носилках грунт. Не хватает хлеба в здешних бедных деревнях.
Парни-трудармейцы осквернили татарское кладбище. Разграбили грачиные гнёзда на берёзах. Много было негодующего птичьего крика. Татары бы себе этого не позволили. Здесь лежат их предки.
Много татар-путейцев живёт в соседнем посёлке. Не в пример своим «степным» сородичам, это крупные сильные мужики, мастера своего дела. Без них железной дороге не обойтись. Живут они в тёплых просторных домах. У каждого в хлеву одна – две коровы. В чуланах и погребах кадки с солёной капустой, картошка. В обеденный перерыв татары достают из сумок бутылки с молоком, хороший подовый хлеб, варёное мясо, другую снедь. На нас не обращают внимания, как на некую обузу. Когда нужно «состыковать» пару рельс, уже «пришитых» костылями к шпалам, легко подхватывают третью свободную, мощно бьют ею в торец одной из стыкуемых рельс.
Нас, дюжину трудармейцев, послали на железнодорожную ветку подымать сошедший с рельс большой товарный вагон. С помощью домкратов удалось сделать это легко и быстро. Недели две жили в вагоне-теплушке с нарами и «буржуйкой».
Половину теплушки занимал дорожный мастер Квят с семьёй. Это мастер «божей милостью». Любо-дорого было смотреть, как он «рихтует», то есть выравнивает только-что уложенную на насыпь колею. Мастер стоит между рельс в полусотне метров от нас, командует:
-Чуть поближе ко мне!
-Чуть влево.
-Чуток вправо…
Мы переходим с места на место, подсовываем лома то с одной стороны рельс, то с другой. Легонько сдвигаем участок полотна в нужную сторону. И путь обретает законченный вид. Особенно удачно получаются у Квята пологие повороты, где насыпь имеет лёгкий наклон. Красиво! По хорошо отрихтованному пути составы идут ровно не качаясь. Не «вихляют» вагоны.
В семейных делах Квят несчастлив. Жена у него статная, красивая женщина, но «стерва». Мы слышим за деревянной переборкой, как она день и ночь «пилит» мужа. «Пилит» за то, что тот мало зарабатывает. Говорит, что дура она, выйдя замуж за такого олуха. И однажды вечером мастер не выдержал, крикнул:
-Ещё слово! Убью!
Жена не убоялась сказать «ещё слово». И Квят запустил в неё поленом. Утром сидел, понурясь, на крылечке, нянчил годовалого сынишку. Раскаивался, как видно, в своём праведном гневе. За ночь поседел наполовину. Жена Квята неделю не вставала с койки. А позже я видел, как она возвращалась из вагона-потребиловки, где «отоварила» продуктовые карточки. Удобно устроившись на краю насыпи, с аппетитом ела большой кусок белого хлеба, обильно посыпанный сахарным песком. Может, не было бы в этом ничего особенного, но я знал, что дома у Квятов хоть шаром покати. Плачет голодный ребёнок. Нехорошо так вот лакомиться втайне от семьи.
И, наконец, финал. По команде Дементьева мы вновь «расшили» путь. Прибывший паровоз выволок из тупика вагончики, повёл стройпоезд к Челябе. Из дверей теплушек мы глядели на полустанок, где проработали полгода. Помахал нам вслед зелёным флажком дядя Коля. Потом он, сунув его в футляр, пошёл по своим делам. Прощай разъезд!
-20-
Вот и Челяба! Всё такой же дымный, хмурый город.
Сортировочная горка вчерне готова. Бугор наполовину срезан. На расчищенной площадке уложены шпалы и рельсы, насыпан щебень. Работает громоздкий механизм – путеукладчик. Паровоз тащит его за собой, и путеукладчик приподымает рельсы вместе шо шпалами, подбивает под шпалы щебень.
Думал, едва ли увижу на «горке» старых друзей. Ан, нет! Слышу знакомый голос:
Беда за бедой! Беда за белой!
Купыв чугунок, а вин с дырой!
Передо мною стоит Карабань. В том же солдатском бушлате, тех же рыжих сапогах. В руках лопата.
-Карабань? Жив?
-А как же, парень! –весело отзывается он. –Живы будем, не помрём! Я тут одному хозяину заборчик взялся поставить. Помощник нужен. Пойдёшь?
-Пойду…
По пути к месту, где он ладит забор, Карабань рассказывет, как плотничал и столярничал в Сибири.
-Бывало, срублю я избу. Тёсом её покрою. Дверь поставлю и петли для замка врежу. Полы из струганых плах охрой покрашу и квасом вымою, чтобы краска к пяткам не прилипала. Говорю: входи, хозяин! А мужик войти боится: уж больно всё чисто и красиво.
Карабань к тому же хороший печник. От заказов отбоя нет. Сложит Карабань топку, дверцу и верхнюю плиту с конфорками приладит. Потом, вижу, раза три проведёт рукой перед носом, вроде мух отгоняет. Спрашиваю:
-Что это ты рукой-то машешь?
-Колена в дымоходе рассчитываю, -отвечает Карабань. –Не ошибиться бы…
Появился на «горке» Володька Каштанов. Он взматерел, стал настоящим рабочим – железнодорожником.
-Наловчились мы врезать стрелки, -говорит он. –По одной в день врезаем. Я за бригадира. Камалитдин недоволен, ревнует. Вроде бы, он должен быть бригадиром. Но не сам же себя назначил.
-Скучаешь по затону, Володя?
-Скучаю, -признаётся он. –Особо по рыбалке. Может, доведётся ещё порыбачить. На днях, говорят, опять много народу в армию позабрали. Меня не трогают – мать немка…
В голосе Володьки уже нет прежней обиды. Недавно отгремели бои под Сталинградом. Людей там побило – миллион!
В свободное время приходится подрабатывать на вокзале. Вокзал всё так же полон паровозных гудков и лязга буферов. Лёньку и его друзей что-то не видать. Либо «смылись», либо опять в тюрьме. Тюрьма для этого народа – второй дом.
Пригнали поработать на «горке» молоденьких официанток с вокзального ресторана. От одной из них, которой помог выполнить норму, получил несколько жетонов. Каждый жетон – полный обед в ресторане. После «тошнотиков» и картошки пшённая каша с маслом и компот кажутся пищей богов.
Как и раньше, приходится браться за любое дело. Лишь бы подзаработать на жизнь. Напарником у меня трудармеец Макаров, бывший учитель. Ему лет сорок пять. Он в чёрной аккуратной телогрейке и сапогах, всегда чисто выбрит. Как и Харин, лопаты из рук не выпускает. Порой Макаров ложится на землю, корчится от боли, слёзы на глазах. У него больные почки. Относится он ко мне, как к сыну или младшему брату. Я не спрашивал, почему он в трудармии. Но однажды Макаров «раскололся». Мы с ним подвозили ячмень на спиртозавод. Трусил чуть покачиваясь пегий меринок. Коней на заводе кормили бардой, отходами от винного производства, и они ходили «под шафе».
-Был осуждён по 58 статье, -рассказывает Макаров. –Есть такая страшная статья. Где-то обмолвился, что, мол, в коллективизацию был уничтожен цвет русского крестьянства. Кто-то донёс…
Невольно вспоминаются Карабань, Харин, Камалитдин Баширов.
-Да, ведь, так оно и есть Дмитрий Иванович.
Вижу, Макаров уже и не рад, что затеял этот разговор. Он смертельно боится вновь попасть в лагеря, где ему отбили почки.
За день работы получили по литру водки. Принесённые нами бутылки наполнял из железной бочки старик с фиолетовым носом, на котором рельефно вырисовывались мельчайшие кровеносные сосуды. Попил на своём веку водочки, дедок! Водку мы поменяли на хлеб и картошку.
Всё чаще гоняют на выгрузку шпал. Шпалы тяжеленные, в креозоте. Руководит этой работой Пиявко, демобилизованный офицер. Пальцы левой руки у него не гнутся, похожи на гроздь обваренных сосисок. Пиявко хоть и инвалид, душу способен вытрясти у трудармейцев. От него многое зависит. Однажды я был невольным свидетелем того, как решалась судьба Ивана Коняшкина.
-От этого таёжника пользы никакой, -говорил Пиявко учётчику. –От работы отлынивает, где-то пропадает. Давай-ка отправим его в армию. Хоть у него и глаза на разных уровнях, возьмут. На фронтах столько народу перебито.
Учётчик был вполне с ним согласен. А Коняшкие, узнав об этом, в ногах у обоих валялся:
-Пошто хочешь отдать меня в армию, пиявка? Не усылай туда…
Пригнали на «горку» несколько тысяч узбеков. Все они как один в серых ватниках, жёлтых сапогах, тюбетейках. По-русски ни слова. Толмачом для общения с ними служит местный татарчонок. Как видно, узбеки и татары одного роду-племени, хоть и живут далеко друг от друга. В обеденный перерыв узбеки стеной стоят у входа в столовую. Не пропускают никого вперёд себя.
Пришло письмо из Саратова с известием о том, что в воздушном бою геройски погиб майор Лёня Червяков. Жаль его! Это был лётчик по призванию. Помню, копался я на чердаке дома Нины, и в руки мне попала пачка запылённых дипломов. Из них я узнал, что в детстве Лёня увлекался авиамоделизмом, принимал участие в состязаниях, получал призы. На одном из дипломов стояла подпись Калинина. И вот нет его более. Осталась Нина вдовой, а Лёвка сиротой.
В городе видели командиров и солдат… с погонами на плечах! Мыслимое ли дело? Сколько лет воспитывали нас в святой ненависти к белым офицерам – золотопогонникам. Поползли тревожные слухи.
-На вокзале говорят, будто Сталина скинули, -делюсь я с Макаровым. –Говорят…
Макаров аж побелел от страха:
-Молчи! Молчи! Ты ничего не говорил. Я ничего не слышал…
Меня вдруг вызвали в прорабскую. Человек средних лет, в военной форме, но без знаков различия, заглянул в какие-то бумаги, спросил:
-Почему был демобилизован?
-Сболтнул что-то, -отвечаю я. –Органы узнали…
-А что всё-таки сболтнул?
Пришлось рассказать о том, что слышал в Лётном городке от Нины. Имени и фамилии её я, понятно, не назвал.
-Только-то? В армии люди нужны. Человеком бы там стал.
-Да, я хоть сейчас!… А вдруг спросят:
-Органы знают лишь то, что ты сам о себе скажешь. Придумай что-нибудь другое. Ну, например: мол, сказал не подумав, что… самая высокая зарплата у английских рабочих, а не у наших. Мол, ошибся. Пожурят, а приставать не будут. Понял?
-Понял.
-И впредь держи язык за зубами. Возьми повестку. Да, в бане вымойся как следует…
В бане при «горке», куда я явился помыться перед армией, пригорюнясь, сидел у деревянных баков с горячей водой… Резинкер. Он выделил мне кусочек мыла, две шайки горячей воды. Никогда я не мылся с таким удовольствием. Будто смывал с себя старые грехи.
А уже следующим утром я, весьма взволнованный, стоял перед строгой комиссией в одном из военкоматов Челябинска. Стоял голый по пояс. Почти всем я не понравился. Отрицательно замотал головой представитель пулемётного училища:
-Не подойдёт. Такой сдохнет под сошкой пулемётной. К тому же весь в царапинах. Не чесотошный ли?
Я поспешил объяснить, что царапины от комочков глины в мыле, которым мылся в бане. То же самое заявили представители военно-морского медицинского училища, училища связи. И лишь женщина, единственная женщина среди членов комиссии, сказала:
-Я возьму этого молодого человека. У него десятилетка, что самое для нас главное. А царапины пройдут.
Лелеял я тайную надежду, что вновь попаду в артиллерию, а та женщина представляла военно-медицинское училище. Значит, судьба мне переучиваться на медика. Но всё равно, я вновь в армии!
Уже с вещмешком за спиной оглядывал я в последний раз «горку». На путях копошатся люди. Сгружают рельсы с платформ. Паровозные гудки. Лязг буферов. Свистки сцепщиков. Ровно год назад прибыл я сюда. И было чего-то остро жаль. Человек привыкает к месту.
Кумач на стене прорабской совсем побелел. Едва просматривались слова: «… еще несколько месяцев, полгода, может быть годик, и фашистская Германия рухнет под тяжестью своих преступлений».
Не рухнула пока фашистская Германия. Успею ещё на фронт. «Кто там не был, тот побудет».
Мысленно я благодарил начальника училища Волкенштейна: «Спасибо вам, товарищ полковник, что не погубили молодого неопытного парня, не загнали его в лагеря по страшной 58 статье!»
Прощай, «горка»!
Конец
На страницу «Индийская кампания
командора Сюффрена»
На страницу «Джайпурские
рассказы»
На страницу «Индийские сказки»